Река, что нас несет - Хосе Сампедро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так какой же им от тебя прок, Сухопарый? — повторил Двужильный.
— Какой прок? Я им даю то, что нужно женщинам от мужчины.
— Выходит, — сказал Кривой, — то же, что и все.
— Конечно. Только вы их ублажаете и думаете, что это они вам делают одолжение. А на самом деле отгн так же сходят с ума по мужикам, как и мы по бабам. Мужик должен знать себе цену, иначе он не мужик, черт подери!
— Одним словом, надо пуд соли съесть, прежде чем станешь настоящим мужчиной, — заключил Обжора.
— У кого что на уме, а у Лоренсо еда!
— Если бы женщин можно было есть, он бы искал их проворнее, — сказал Кинтин.
— А тебя-то кто научил всем этим премудростям? — спросил Дамасо.
— Ах, — вздохнул Сухопарый. — Самая шикарная баба на свете… Другой такой по сыскать.
— С гор, наверное? — усмехнулся Дамасо.
— Нет, она мадридка. Когда мой отец тяжело заболел, врач пашей округи послал его в Куэнку. Там у него нашли какую-то очень редкую болезнь и отправили в Мадрид на исследование, к доктору Леонардо. Само собой, поехал и я. Мне тогда было шестнадцать, я был повыше ростом, не такой приземистый, как теперь. Там я приволокнулся за двумя девчонками, но, как все вы теперь, был недотепой и думал, что они мне, бедняге, оказывают королевскую милость.
Отца положили в палату. Стужа там стояла, как в горах в самый разгар зимы, хотя степы были толстенные, — продолжал Сухопарый. — Но мы благодарили судьбу, ведь мы ничего не платили… а за такие подарочки стоило бы послать ко всем чертям. В палате лежало человек тридцать умирающих, покорные, как стадо баранов, на все им было наплевать. Время от времени туда приходили недоученные доктора или же молоденькие, прямо из-под наседки. Наденут халаты, подойдут к кровати. «Видишь, видишь? — говорят они. — Видишь, что тут у него?» — «Видеть-то вижу, а в чем суть не знаю!» — «Да ист, ты только взгляни, как он рукой двигает». И начнут что-то лопотать на своем языке, и крутят руку бедняге, чтобы получше рассмотреть. Потом покроют его одеялом, похлопают так это, успокоят: «Дело идет на поправку». Хотя все знали, что он умирает.
Он и сам это знал. Но все отвечали: «Да, сеньор, разумеется». В этой больнице все говорили: «Да, сеньор». «Да, сеньор, нужно спуститься в залу. Да, сеньор, надо помочиться. Да, сеньор, надо исповедаться…» Впрочем, это уже касалось сестер милосердия, они только и думали, как бы кто не умер без исповеди… Но речь не о том. Дон Леонардо оказался настоящим сеньором. Он сказал, что хочет помочь отцу и позаботится о нем получше. И забрал в свой санаторий, с садом. Комната там была чище, чем алтарь. Мало того, стоял тот санаторий за городом, мне позволили поехать туда с отцом, и я жил, словно король.
— А девушка была дочка доктора? — предположил Кривой.
— Будете перебивать, не стану рассказывать… В том квартале жили богачи, тихо, всюду зелень… Чтобы ехать туда, надо было нанять извозчика. Тогда-то я первый раз в жизни и сел в карету; впрочем, и в последний, потому что теперь их уже нет. Там у всех были шикарные особняки с садом и собственные кареты. Отцу становилось все хуже. Он гнал меня гулять, говорил, что незачем сидеть возле него, как пришитому, все равно я ничем не помогу. Каждое утро я шел прогуляться. И вот однажды я увидел ее.
Шеннон уловил в голосе Сухопарого искреннее, глубокое волнение.
— Вы даже представить себе не можете, до чего она была хороша. Ваши рожи никогда не касались такого чистого родника. Впрочем, Американец, наверное, испил и не такое… Я ее и сейчас вижу: платье белое, в голубую полоску, белая шапочка на голове, как наколка горничной; новые туфельки с синей отделкой — просто заглядение! По утрам она всегда выходила без чулок. Кожа чистая, белая, такой я ни у кого больше не видел. Меня аж в жар бросило, когда она приподнялась на цыпочки, чтобы подать ведро мусорщику, и я увидел ее щиколотку. Мусорщик отпускал шуточки, она засмеялась и вернулась в дом, даже не глянув в мою сторону. Да я и не смог бы заговорить с пей, у меня бы духу не хватило. — Помолчав немного, он продолжал: — Вечером я увидел ее в черном платье с белоснежным воротничком и в переднике. Но утрешнее мне поправилось больше… Каждый день я ходил смотреть на нее. Она то выносила мусор, то прогуливала собаку. Какая была собака! Громадный, красивый кобель, мне даже казалось, будто не она его, а он ее прогуливает… До того дошел, что стал ревновать к нему, когда он терся об ее ногу! Кончилось тем, что она сама подошла ко мне, я бы так и ходил вокруг да около. Мне легче было умереть, чем заговорить с ней. Куда мне такому задрипанному до такой красотки!.. Я и не мечтал… И вот как-то утром она не вынесла мусор, а на другое — не вышла с собакой. Дом как опустел, она показывалась очень редко… Я совсем потерял голову, о родном отце думать перестал, а ведь он умирал у меня на глазах. И вдруг, в одно прекрасное утро, когда я уже не знал, что и думать, открылась железная дверь, вышла она и заговорила со мной. Спросила, правится ли мне дом и не хочу ли я осмотреть его. Какой у нее был голос! Мой, как послушаешь, — скрипит, словно немазанная телега… Я, конечно, пошел за пей, будто за какой-нибудь святой, а она открывала передо мной тамошние богатства. Мы поднялись по лестнице, и она показала хозяйкины платья — ну просто облака! Потом поднялись еще выше. Она открыла дверь и втолкнула меня в такую спальню, какая в деревне никому и не спилась. «Это моя комната, — сказала она, — мы здесь одни. Хозяева уехали на дачу, а экономка куда-то ушла». Глаза у нее поблескивали, пока она говорила, а я стоял перед пей дурак дураком. Тогда она рассмеялась, заперла дверь и стала расстегивать платье.
— Вот это баба! — вырвалось у сплавщиков.
— А ты думал! У нее глаз был наметанный. Сразу распознавала мужиков. Это я с виду такой увалень, а на деле… Стали мы с пей видеться каждый день, как только она оставалась одна в доме. Стоило экономке уйти, и она тут же вывешивала на окно юбку, а я ее видел из своей комнаты. Я бросался на эту тряпку, точно разъяренный бык… Каждый раз она обучала меня чему-нибудь новому — в этом прозрачном роднике дно было глубже, чем в самом Масегосо. Тогда я понял, что бабам нужны мужики так же, как они нам. Она уже была сыта но горло деликатным обращением, и ее тянуло на простых, чумазых увальней, вроде меня. Она говорила, что столичные ухажеры слишком уж хлипкие, а ей нужен деревенский здоровяк… Ох и баба была!.. Гибкая, что косуля; белая, что твои сливки; упругая, как каравай хлеба. А жару сколько!
Сухопарый замолчал. Шеннон видел, что его рассказ по-настоящему захватил сплавщиков.
— А ничего, — ответил Сухопарый на чей-то вопрос, — все кончилось, фортуна изменила. Разлюбила она меня. Как-то не вывесила на окно юбку. И на другой день нету, и на третий. Наконец я увидел ее с каким-то нахальным типом… Она даже не посмотрела на меня. Если бы я остался там, я бы, хоть и молод был, а сцепился с ним, и он набил бы мне морду. Но умер отец, и я уехал… Однако эта пташка уже научила меня летать. С тех пор я смотрю на всех баб, как петух на кур: поклевывать поклевываю, а сердца своего никому не отдам.
«Да и как он может отдать его, — подумал Шеннон, — если уже отдал в тот раз. Первая любовь здесь, в горах, так же сильна, как и в университетских степах, так же прекрасна и полна откровений».
Когда сплавщики спустились к реке работать, Негр, оставшись наедине с Американцем, мрачно сказал:
— Я хорошенько все обдумал. Ухожу.
Американец с удивлением посмотрел на него.
— Ты уходишь потому, что я тебя ударил? — начал было он. — Сам понимаешь…
— Нет, нет, — перебил его Негр, — напротив, я благодарен тебе. Возможно, ты спас мне жизнь… Я сказал много лишнего. Вот увидишь, скоро сюда явятся жандармы и станут разнюхивать.
Американец в двух словах передал ему, что произошло с Паулой в Сотондо — она накануне рассказала ему обо всем.
— Тем более, другого выхода у меня нет, — сказал Негр. — Если они явятся сюда, меня арестуют… Мне не следовало там говорить, но я не мог сдержаться. Давно уже не выступал, но в этом вся моя жизнь, Американец. У меня нет другой страсти.
— Я сразу понял это, дружище. Сразу было видно.
— Этому я посвятил свою жизнь. Еще парнем ушел из деревни, потому что не мог смириться. В городе я много читал. Ходил в народный дом и с той поры все занимался политикой. Но не так, как другие, по-своему. Для одних политика — это деньги и власть; для других — путь к карьере, к славе» к поклонению; некоторые просто сводят счеты с врагами. А я хотел вести за собой людей, убеждать их, воспламенять. На митингах я — истинный творец. Я никогда не был самым лучшим оратором, самым лучшим руководителем, и не слишком я умен, но никто не умел так увлекать за собой людей, как я. Я всегда знал, когда они готовы, а когда нет; когда надо ударить, когда польстить; когда нужна соленая шутка, а когда — брань, когда смех. Это искусство, Американец. Уверяю тебя, большое искусство. Оно не оставляет следа, не остается в веках, как картина. Зато оно остается в душах людей. Каждый митинг — это успех, и каждый раз я радовался, как господь бог, когда сотворил мир.