Великий стагирит - Анатолий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Герпиллида? — переспросил Аристотель. — Какая Герпиллида, Феофраст?
— Она сказала, что ты знаешь ее, Аристотель.
— Позови ее, — попросил Аристотель. — Я, кажется, знал некогда одну Герпиллиду…
Она вошла, улыбаясь, с букетом весенних цветов. Присела у ложа, положила цветы Аристотелю на грудь. Он долго смотрел на нее молча, осторожно нюхал цветы, потом сказал:
— Я вспомнил, кто ты. Теперь я вспомнил тебя, Герпиллида.
— А я о тебе, Аристотель, не забывала никогда, — сказала она.
— Ты еще побудешь здесь, в моем доме? — спросил он.
— Я буду здесь столько, сколько ты захочешь.
Через несколько дней он сказал ей:
— Останься навсегда.
Она заплакала, закрыв лицо руками. Он ни о чем не спрашивал ее, пока она не успокоилась. А когда она перестала плакать и вытерла глаза, спросил:
— Ты о чем плакала?
— О том, что без тебя я, быть может, прожила больше, чем проживу с тобой.
— Жаль, что ты не сказала об этом мне сразу: я поплакал бы вместе с тобой, Герпиллида, — сказал Аристотель.
Они поднялись к Парфенону, как в тот день.
— Скажи мне то, что ты говорил тогда, — попросила Герпиллида.
— Если бы я помнил, я бы сказал. Впрочем, я, пожалуй, помню, о чем я говорил. Но я не смогу сказать так, как говорил тогда. Да и надо ли, Герпиллида? Мы стали иными людьми. И меня уже менее всего волнует отблеск солнца на золотом наконечнике копья Афины Промахос… Менее всего, Герпиллида, меня теперь волнует то, что создано людьми, потому что и самое надежное из созданного ими — пройдет. Моя мысль забредает во все более далекие дали, где нет и следов человека. Туда, где обитает сама истина. И вот почему, Герпиллида: если время разрушит все, если люди разрушат все, что создано их руками, ничего не возродится без знаний. Или понадобятся тысячелетия, чтобы дикарь вновь стал человеком… Надо делать сейчас главное: извлекать истину из ее далеких далей. Извлекать и высевать щедро на всей земле. Это единственное, что взойдет из-под камней и пепла развалин, главный хлеб человечества…
— Разве сейчас на земле так худо, Аристотель? — спросила Герпиллида. — Посмотри: такая тишина, такая чистота, такая благодать — прекрасный город под нами, а за ним поля, сады. И люди спокойны, они трудятся. Не пылают пожарища, не звенят мечи… О чем ты говоришь, Аристотель? О каких развалинах и пепелищах? Мы из крови и плоти, мы горячи и подвижны, мы обладаем волей, мы рождаем себе подобных, мы создаем вещи, мы создаем вот это, — Герпиллида повела перед собой рукой. — Мы создали достойное великой души и великого ума. Душа и ум приведут нас к истинам, которые уравняют нас с бессмертным и совершенным…
— Только это, — сказал Аристотель, — только это последнее — правда. Все же прочие слова, сказанные мною тогда и повторенные тобою теперь, Герпиллида, — поэзия…
Солнце клонилось к закату. Люди покидали Акрополь. Близилась ночь — ночь пиров, игр, веселых и страшных снов, любовных песен, рождений и смертей, надежд и отчаяния. Все боги бесчинствуют ночью в Афинах, и люди торопятся под крыши, которые их не защищают.
— Пойдем и мы, — сказал Аристотель. — Мы сделали то, что хотели, Герпиллида: начали новый круг нашей жизни. И я рад этому.
— Скажи еще что-нибудь, — попросила счастливая Герпиллида. — Еще хоть что-нибудь…
— Ну, пожалуйста, — улыбнулся Аристотель. — Если тебе так хочется…
— А тебе?
— И мне, конечно. Это большое счастье… — Он запнулся: показалось, что сказал не так, как надо, слишком много. — Да, да! Это большое счастье. Большое! Я это чувствую. — Он обрадовался, что преодолел свой скепсис, свою скованность. — Конечно же, милая Герпиллида, я счастлив. Этот новый круг не возвратит нам молодость, но мы увидим, что она не так далеко убежала от нас, наша молодость… Мы, пожалуй, еще погреемся у се костра, который ведь никогда не угасает в нашей памяти. Я чувствую, какой молодой и упругий ветер овевает нас, сколько в нем свежей и чистой влаги, как жадно дышит этой влагой, этим ветром трава… Даже старая олива Афины у Эрехтейона полна, мне кажется, упругих сил. У нее гибкие ветви и полные живого серебра листья, Герпиллида. Спасибо, что ты привела меня сюда, И хотя, наверное, не здесь центр мира, как мне думалось прежде, все же здесь, в Акрополе, среди чудесных созданий Иктина, Калликрата и Фидия возрождается к прекрасным чувствованиям человек. Это так, Герпиллида.
Он жил этим простым счастьем. Любил Герпиллиду и постоянно думал о ней. И хотя знал, что стар для этой жизни и для этих чувств, не мог ни увести себя от них, ни отказаться от них, ни забыть о них хотя бы на миг. И здоровье, казалось, возвратилось к нему. Он стал подвижен и деятелен, не уставал ни говорить, ни думать, ни писать. И если переставал делать что-то, то только затем, чтобы взяться за другое дело. И хотя его временами посещала грусть, она была краткой. Он мял в пальцах сочные листья — и вдруг начиная грустить. Останавливался перед цветущим лугом — и тоже грустил. Слушал птиц — и грустил. Этот молодой мир все же не был его миром. Он помнил об этом. Знал, что близится час прощания с этим миром. И тогда он резко отворачивался от цветов, от птиц, от буйной весенней зелени и торопился к Герпиллиде. В глазах ее он находил любовь — и это означало, что вопреки всему у него есть прочная и живая связь с весной. Хотя бы с этой весной, с последней…
Сначала пришла весть о смерти Гефестиона, ближайшего друга Александра. Рассказывали, что горе Александра не знало границ: он велел казнить Главка, врача Гефестиона, перебил мидийское племя коссеев, запретил играть на музыкальных инструментах, приказал, по персидскому обычаю, остричь гривы у всех лошадей и мулов, снять зубцы у крепостных стен ближайших городов, потратил на похороны десять тысяч талантов, три дня лежал без пищи у тела Гефестиона, а потом сам поднял его на вершину пирамиды, сложенной из тысяч бревен и политой благовониями, и сам поднес к пирамиде горящий факел. Костер пылал несколько дней и ночей, и все это время Александр стоял у костра…
А потом пришла весть о смерти Александра, властелина мира, сына Зевса-Амона, царя Македонии, сына Филиппа и Олимпиады, ученика Аристотеля…
Аристотеля какое-то время оберегали от этой вести, хотя он слышал, как его ученики и родные не раз шепотом произносили слова: «Он умер. Он умер».
— Кто умер? — спросил он Феофраста на следующий день. — Мне даже ночью слышалось, как все шепчут вокруг: «Он умер, он умер». Уж не я ли умер?
— Не ты, — ответил Феофраст. — В Вавилоне умер Александр.
— Что происходит в Афинах? — спросил, помолчав, Аристотель.
— Глашатаи созывают народ на собрание. В Пирей потянулись повозки с беглецами. Афиняне требуют возвращения Демосфена. Леосфен[56] собирает войско против Антипатра. Все говорят об одном: македонскому владычеству пришел конец.
— Ты, кажется, радуешься, Феофраст?
— Весь народ ликует, Аристотель. Афины снова свободны.
— Свобода — великое благо, Феофраст. Но всякая свобода должна быть обеспечена. Вот и бродячие псы свободны, но всякий пинает их при встрече.
— Ты жалеешь о случившемся, Аристотель? — удивился Феофраст. — Но ведь ты сам так ненавидел Александра за смерть Каллисфена. Ведь это Александр обещал отомстить тебе за то, что ты порекомендовал ему Каллисфена….
— Отомстить?
— Да, Аристотель. От тебя скрыли, но он писал в письмах своим друзьям, что накажет тебя за Каллисфена. Он послал Ксенократу пятьдесят талантов, чтобы досадить тебе. Он считал, что ты в дружбе с заговорщиками…
— Значит, мне нечего опасаться, Феофраст? Значит, афиняне не станут преследовать меня за старую любовь к Александру?
— А ты любил его, Аристотель?
— Да, Феофраст. И не радоваться я должен, а скорбеть. А ты иди, Феофраст, и вместе со всеми наслаждайся свободой. Мне же, думаю, пора собираться в дорогу…
— О чем ты, учитель? О какой дороге ты говоришь?
— Скоро ты сам все узнаешь, Феофраст.
Никто не приходил в эти дни на занятия. Пустовали классы и библиотека, стало безлюдно на ликейских аллеях. Грустно было видеть это. И сознавать, что все забыли о тебе, что всех захватили водовороты иных мыслей, иных речей. Голоса народных ораторов не умолкали на афинских площадях и стадионах. Ораторы говорили днем, при солнце, и ночью, при свете факелов. Каждый день заседал Совет, забыв о праздниках, о днях поминания усопших, кочуя из булевтерия в Элевси́ний, из Элевсиния — в храм Тесе́я, из храма Тесея — на Панафине́йский стадион, со стадиона — на Акрополь, с Акрополя — в Пирей.
Прибавилось работы не только у пританов, ежедневно собиравших Совет Пятисот, но и у судей, у жрецов, у коллегии одиннадцати, в чьем ведении находились узники и палачи.