Том 20. Письма 1887-1888 - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Питере я прожил 2½ недели и видел многих. В общем вынес впечатление, которое можно свести к тексту: «Не надейтеся на князи, сыны человеческие»*…Хороших людей видел много, но судей нет. Впрочем, может быть, это к лучшему.
Жду февральского «Сев<ерного> вестника», чтобы прочесть Ваше «По пути»*. Плещеев говорил, что цензура сильно пощипала Вас. С Новым годом! Будьте здоровы и счастливы.
Искренно Вам преданный
А. Чехов.
P. S. Ваш «Соколинец»*, мне кажется, самое выдающееся произведение последнего времени. Он написан, как хорошая музыкальная композиция, по всем тем правилам, к<ото>рые подсказываются художнику его инстинктом. Вообще в Вашей книге Вы такой здоровенный художник, такая силища, что Ваши даже самые крупные недостатки, к<ото>рые зарезали бы другого художника, у Вас проходят незамеченными. Наприм<ер>, во всей Вашей книге упрямо отсутствует женщина, и это я только недавно разнюхал.
Леонтьеву (Щеглову) И. Л., 10 января 1888
355. И. Л. ЛЕОНТЬЕВУ (ЩЕГЛОВУ)*
10 января 1888 г. Москва.
10.
Милый Альба! Так-таки одного слова я и не разобрал в Вашем письме, хотя и глядел на него в лупу. Ну, почерк!
Возвращаю письмо Горленко вместе с большим спасибо*. Оно хорошо, но в нем есть один очень крупный недостаток: Вас нужно не столько хвалить за то, что Вы хорошо пишете, сколько бранить и поносить за то, что мало пишете… В хорошенькой «Миньоне» я нашел несколько промахов, которые объяснил себе только Вашим малописанием. Зажгите себя! Ведь Вы так легко воспламеняетесь! «Малописание для пишущего так же вредно, как для медика отсутствие практики» (Сократ, X, 5).
Если можно, пришлите мне статью из 1 № «Недели»*. У меня ее нет, и негде достать.
Пишу повесть для толстого журнала*. Скоро кончу и пришлю. Ура-а-а!!!
Когда будете ужинать у А. Н. Плещеева, то выпейте вместо меня рюмку водки за его боярское здравие.
Позвольте сделать Вам маленькое замечание относительно Вашей невоспитанности. Я послал Вам свою карточку и молчал, думая, что Вы догадаетесь сами отплатить мне тем же. Но Вы отплатили мне черною неблагодарностью. Извольте в 24 часа выслать мне Вашу карточку, иначе я через полицию потребую у Вас обратно свою.
Третьего дня был у меня Давыдов, просидел всю ночь и очень недурно читал кое-что из толстовской «Власти тьмы». Ему бы Акима играть.
Будьте бесконечно здоровы и счастливы. Жму руку и пребываю душевно преданным
А. Чехов.
Отчего не строчите субботников, злодей?
Напишите с десяток таких прелестей, как «Миньона», и издайте сборник.
В марте я еду в Кубань*. Там:
«Amare et non morire…»*
Как зовут по батюшке Б. Баранцевича? Я получил от него «Рабу*». Хотелось бы поблагодарить письменно.
Знаете что? Давайте-ка летом напишем по роману! Возьмем много денег и поедем куда-нибудь к лешему.
12-го янв<аря> у меня пьянство — Татьянин день.
17-го янв<аря> тоже пьянство — я именинник.
—————
Итого — каценъямер[20].
Чехову Ал. П., 10 или 11 января 1888
356. Ал. П. ЧЕХОВУ*
10 или 11 января 1888 г. Москва.
Гусинский!
В качестве медикуса прошу тебя не полениться подробно описать мне болезнь и операцию А<нны> И<вановны>*. Где абсцесс? Что резали? Почему абсцесс?
В качестве знаменитого литератора молю тебя слезно зайти в контору «Нов<ого> врем<ени>» и попросить Полину выслать мне крохи за новогоднюю сказку*. Следует мне 36 руб. Затруднять такой суммой Волкова* стыдно. Я безденежен, как курицын сын.
С Новым годом! У меня catarrhus intestinalis[21].
Votre à tous Чехов.
На обороте: Петербург,
Пески, уг. 2-й и Митинской, 1-30, кв. 19
Александру Павловичу Чехову.
Григоровичу Д. В., 12 января 1888
357. Д. В. ГРИГОРОВИЧУ*
12 января 1888 г. Москва.
12 янв. Татьянин день. (Университетская годовщина.)
Не стану объяснять Вам, уважаемый Дмитрий Васильевич, как дорого и какое значение имеет для меня Ваше последнее великолепное письмо. Каюсь, я не выдержал впечатления и копию с письма послал Короленко — кстати говоря, очень хорошему человеку. По прочтении письма мне стало не особенно стыдно, так как оно застало меня за работой для толстого журнала. Вот Вам ответ на существенную часть Вашего письма: я принялся за большую вещь. Написал уж я немного больше двух печатных листов и, вероятно, напишу еще три. Для дебюта в толстом журнале я взял степь, которую давно уже не описывали. Я изображаю равнину, лиловую даль, овцеводов, жидов, попов, ночные грозы, постоялые дворы, обозы, степных птиц и проч. Каждая отдельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон, что мне может удаться тем легче, что через все главы у меня проходит одно лицо. Я чувствую, что многое я поборол, что есть места, которые пахнут сеном, но в общем выходит у меня нечто странное и не в меру оригинальное. От непривычки писать длинно, из постоянного, привычного страха не написать лишнее я впадаю в крайность. Все страницы выходят у меня компактными, как бы прессованными; впечатления теснятся, громоздятся, выдавливают друг друга; картинки, или, как Вы называете, блестки, тесно жмутся друг к другу, идут непрерывной цепью и поэтому утомляют. В общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта; вместо художественного, цельного изображения степи я преподношу читателю «степную энциклопедию». Первый блин комом. Но я не робею. И энциклопедия, авось, сгодится. Быть может, она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще нетронутыми и как еще не тесно русскому художнику. Если моя повестушка напомнит моим коллегам о степи, которую забыли, если хоть один из слегка и сухо намеченных мною мотивов даст какому-нибудь поэтику случай призадуматься, то и на этом спасибо. Вы, я знаю, поймете мою степь и ради нее простите мне невольные прегрешения. А грешу я невольно, потому что, как теперь оказывается, не умею еще писать больших вещей.
Прерванный роман буду продолжать летом*. Роман этот захватывает целый уезд (дворянский и земский), домашнюю жизнь нескольких семейств. «Степь» — тема отчасти исключительная и специальная; если описывать ее не между прочим, а ради нее самое, то она прискучивает своею однотонностью и пейзанством; в романе же взяты люди обыкновенные, интеллигентные, женщины, любовь, брак, дети — здесь чувствуешь себя, как дома, и не утомляешься.
Самоубийство 17-тилетнего мальчика* — тема очень благодарная и заманчивая, но ведь за нее страшно браться! На измучивший всех вопрос нужен и мучительно-сильный ответ, а хватит ли у нашего брата внутреннего содержания? Нет. Обещая успех этой теме, Вы судите по себе, но ведь у людей Вашего поколения, кроме таланта, есть эрудиция, школа, фосфор и железо, а у современных талантов нет ничего подобного, и, откровенно говоря, надо радоваться, что они не трогают серьезных вопросов. Дайте Вы им Вашего мальчика, и я уверен, что X, сам того не сознавая, от чистого сердца наклевещет, налжет и скощунствует, Y подпустит мелкую, бледную тенденцию, а Z объяснит самоубийство психозом. Ваш мальчик — натура чистенькая, милая, ищущая бога, любящая, чуткая сердцем и глубоко оскорбленная. Чтобы овладеть таким лицом, надо самому уметь страдать, современные же певцы умеют только ныть и хныкать. Что же касается меня, то, помимо всего сказанного, я еще вял и ленив.
На днях у меня был В. Н. Давыдов. Он играл в моем «Иванове»*, и по этому случаю мы с ним приятели. Узнав, что я собираюсь писать Вам, он воспрянул духом, сел за стол и написал письмо, которое я и прилагаю.
Читаете ли Вы Короленко и Щеглова? О последнем говорят много. По-моему, он талантлив и оригинален. Короленко по-прежнему любимец публики и критики; книга его* идет превосходно. Из поэтов начинает выделяться Фофанов*. Он действительно талантлив, остальные же как художники ничего не стоят. Прозаики еще туда-сюда, поэты же совсем швах. Народ необразованный, без знаний, без мировоззрения. Прасол Кольцов, не умевший писать грамотно, был гораздо цельнее, умнее и образованнее всех современных молодых поэтов, взятых вместе.