Лучшая фантастика XXI века (сборник) - Бренда Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она признает, что рассказ «Хлеб и бомбы», опубликованный в 2003 году, отчасти вдохновлен событиями, последовавшими за нападением одиннадцатого сентября, но говорит, что он много шире такого контекста. Он построен по одной из классических схем: повествование ведется от лица ребенка в том возрасте, когда «просыпаешься после долгого сна и попадаешь в мир, навязанный взрослыми», чтобы изобразить картину будущего, где правит страх. Воздействие рассказа во многом определяется тем, что автор опускает или едва упоминает.[13]
Хлеб и бомбы
Необычные дети семьи Менменсвитцерзендер не ходили в школу, и мы узнали, что они поселились в старом доме, только потому, что Бобби видел, как они вселяются со своим странным набором кресел-качалок и коз. Мы не могли понять, как можно жить в доме, где выбиты все окна, а двор зарос сорняками. Какое-то время мы ждали, что их дети – две девочки, сказал Бобби, с волосами, как дым, и глазами, как темные маслины, – придут в школу, но они так и не пришли.
Мы учились в четвертом классе; в этом возрасте просыпаешься после долгого сна и попадаешь в мир, навязанный взрослыми, в мир, где есть улицы, которые нам не позволено переходить, и слова, которые не разрешено говорить, и мы начали переходить улицы и произносить слова. Загадочные дети семьи Менменсвитцерзендер были очередным откровением того года, и в эти откровения входили гораздо более волнующие (и иногда тревожные) перемены в наших телах. Все наши родители без исключений так старательно исследовали эту тему, что Лиза Биттен выучилась произносить слово «вагина» раньше, чем сумела назвать свой адрес, а Ральф Линстер принимал своего младшего брата, когда однажды вечером у его матери начались роды и младенец показался до того, как домой вернулся отец. Но только в том году мы начали постигать истинный смысл этих сведений. Мы очнулись для чудес мира и собственного тела, и странное осознание того, что твоя подружка хорошенькая, или от нее воняет, или она ковыряет в носу, или она толстая, или у нее грязные трусы, или она не моргает, когда смотрит на тебя, – все это неожиданно заставляло краснеть.
Когда дикая яблоня зацвела ослепительным розовым цветом и вокруг нее загудели пчелы, когда наша учительница миссис Греймур посмотрела в окно и вздохнула, мы начали обмениваться записками и строить планы школьного пикника, на котором нападем на нее с наполненными водой шариками и забросаем директора школы пирогами. Конечно, ничего подобного не произошло. Разочарована была только Трина Нидлз – она искренне верила, что такое возможно… но она все еще носит банты и все еще незаметно сосет большой палец, как младенец.
Отпущенные на лето, мы побежали домой или поехали домой на великах, крича от радости и свободы, а потом начали думать обо всем, о чем только думали, пока миссис Греймур вздыхала, глядя на цветущую дикую яблоню, которая уже поблекла и выглядела совсем обыкновенной. Мы пинали мяч, гоняли на великах, катались на скейтбордах по шоссе, рвали цветы, дрались, красились, и до ужина все равно оставалась куча времени. Смотрели телевизор, и нам не было скучно, но потом мы повисали вниз головой и смотрели телевизор так или переключали каналы и искали поводы подраться с кем-нибудь в доме. (Но я была одна и участвовать во всем этом не могла.) Тогда-то мы услышали блеяние коз и звон колокольчиков. Мы отдернули изъеденные молью занавески в комнате с телевизором и через окна всмотрелись в мир, залитый солнцем.
Две девочки Менменсвитцерзендеров в ярких, словно цирковых, платьях, с газовыми шарфиками (один пурпурный, другой красный), сверкающими блестками, ехали по улице в деревянном фургоне, запряженном двумя козами с колокольчиками на шее. Так начались неприятности. Пересказы в новостях ни о чем этом не упоминают: ни о яблоневом цвете, ни о нашей невинности, ни о звяканье колокольчиков. Они сосредоточены только на печальных результатах. В них говорится, что мы дикари. Что нас нисколько не интересовало Необычное. Что мы были опасны. Как будто жизнь – это янтарь, и нас разлили по формам и выпустили в виде уродливых фигурок, а мы обтесались и постепенно преобразовались в учительницу, в танцовщицу, в сварщика, в юриста, в нескольких солдат, в двух врачей и одну писательницу (это я).
После таких трагедий в дни, непосредственно следующие за ними, кажется, что все погибло, все фигуры разбросаны, но сдалась только Трина Нидлз – она потом покончила с собой. Мы, все остальные, подверглись различным наказаниям и продолжали жить. Да, у нас темное прошлое, но, как ни странно, и с ним можно жить. Рука, которая держит ручку (или мел, или стетоскоп, или пистолет, или касается кожи любимого), настолько отличается от руки, которая держит спичку, и настолько неспособна на такое, что вопрос даже не в прощении и не в исцелении. Странно оглянуться и поверить, что это была я, что это были мы. Вы уверены, что это были вы? Одиннадцати лет от роду, смотрите на пылинки, которые лениво пляшут в солнечном луче, уничтожающем картинку на экране телевизора, и слышатся колокольчики, и топот коз, и смех, и мы все выбегаем и смотрим на девочек в ярких шарфах, сидящих в тележке, запряженной козами, и у девочек темные глаза и милые лица. Та, что помладше (если судить по размеру), улыбается, а другая, тоже моложе нас, но лет восьми или девяти, плачет, и по ее смуглым щекам катятся большие слезы.
Мы некоторое время стояли и смотрели, а потом Бобби сказал:
– Что это с ней?
Младшая девочка посмотрела на сестру, которая как будто старалась улыбнуться сквозь слезы.
– Она просто все время плачет.
Бобби кивает и смотрит на девочку, которая сквозь слезы умудряется спросить:
– Откуда вы взялись, ребята?
Бобби оглядывает нас с выражением «вы что, шутите?», но все видят, что девочка (ее темные глаза в слезах и ресницы блестят на солнце) ему нравится.
– Сейчас летние каникулы.
Трина, которая все время украдкой сосала большой палец, спрашивает:
– Можно прокатиться?
Девочки говорят: конечно. Трина пробирается через маленькую толпу и садится в тележку. Младшая девочка улыбается ей. Другой как будто все равно, но она плачет еще громче. Трина выглядит так, словно сама вот-вот заплачет, но младшая девочка говорит:
– Не волнуйся. Она всегда такая.
Плачущая девочка дергает вожжи, и козы с тележкой со стуком спускаются по склону. Мы слышим, как тоненько взвизгивает Трина, но знаем, что с ней все в порядке. Когда они возвращаются, мы катаемся по очереди, пока родители не зовут нас домой криками, свистом и хлопаньем дверных решеток. Мы идем домой ужинать, девочки тоже уходят домой, одна из них по-прежнему плачет, другая поет под аккомпанемент колокольчиков.
– Вижу, вы играете с беженцами, – говорит моя мама. – Будьте осторожней с этими девочками. Я не хочу, чтобы ты ходила к их дому.
– Я не ходила к их дому. Мы играли с козами и тележкой.
– Хорошо, но держись оттуда подальше. Какие они?
– Одна все время смеется. Вторая все время плачет.
– Не ешь того, чем они тебя станут угощать.
– Почему?
– Просто не ешь.
– Ты не можешь объяснить почему?
– Я ничего не обязана вам объяснять, барышня. Я твоя мать.
На следующий день и еще на следующий мы девочек не видели. На третий день Бобби, который стал носить в заднем кармане брюк расческу и зачесывать волосы набок, сказал:
– Какого дьявола, давайте просто пойдем туда.
Он стал подниматься на холм, но никто из нас за ним не пошел.
Когда вечером он вернулся, мы обступили его и стали задавать вопросы, как репортеры.
– Ты что-нибудь ел? – спросила я. – Мама велела мне ничего там не есть.
Он повернулся и смерил меня таким взглядом, что я на мгновение забыла, что он просто мальчик моих лет, пусть и расчесывает волосы и строго смотрит на меня голубыми глазами.
– Это предрассудки, – сказал он.
Он повернулся ко мне спиной, сунул руку в карман, вытащил кулак, раскрыл его и показал груду маленьких конфеток в ярких обертках. Трина протянула пухлые пальцы к ладони Бобби и взяла одну ярко-оранжевую конфетку. Тут же возникло множество торопливых рук, и ладонь Бобби опустела.
Родители стали звать детей домой. Мама стояла в дверях, но она была слишком далеко, чтобы увидеть, что мы делаем. По тротуару ветер гнал синие, зеленые, красные, желтые и оранжевые обертки.
Обычно мы с мамой ели отдельно. Когда я бывала у папы, мы ели все вместе перед телевизором, но мама говорила, что это варварство.
– Он пил? – спрашивала мама. Она была убеждена, что папа алкоголик; она думала, я не помню тех лет, когда ему приходилось раньше уходить с работы, потому что я звала его и говорила, что мама еще спит на диване в пижаме, а кофейный столик заставлен пивными банками и бутылками; папа с мрачным выражением лица молча все это выбрасывал.
Мама стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня.
– Ты сегодня играла с этими девочками?