Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторую дистанцию, между собою – и прочими, кем бы ни были эти прочие, до общенья всегда охочие, а до выпивки так тем более, – умел выдерживать он.
Словно черту незримую в воздухе проводил.
Или стену, прозрачную, вроде бы, невидимую, надёжную, прочную, непроницаемую, меж собой – и другими, запросто, и – привычно, уже – умеючи, как-то разом, вдруг, воздвигал.
И – всё. Закрыт. Защищён.
Там, извне, вблизи, вдалеке, в стороне, – какая-то публика.
Здесь, внутри, за чертой, за стеной, за гранью незримой, – Битов.
Со своими заботами. Многими.
Со своими устоями. Строгими.
Со своими, коль надо, трудами.
Так продолжалось – годами.
Об известности громкой своей, о широкой своей популярности – в Москве, у богемной братии, где возможным было признание, где формировалось общее, немаловажное, мнение, где складывался, с годами, исподволь, постепенно, всё более укрепляясь и тяготея к легенде, приемлемый всеми образ, – Битов очень заботился.
Он охотно читал желающим услышать его – свою прозу.
Причём, там читал, где и важно, и нужно было, для дела, с прагматизмом немецким, отчасти, почему бы и нет, почитать.
Это – всегда срабатывало. Безотказно. Его положение, с каждым действом таким, укреплялось.
Это – исправно работало. На образ, прежде всего.
В самом деле, смотрите-ка, он, вроде бы и печатающийся, вроде бы официальный, так уж вышло сразу, прозаик, – оказывался на поверку вовсе не преуспевшим, не таким уж, везде и всюду, где пожелает, печатающимся, вовсе и не таким, вот ведь как оно повернулось и открылось, официальным, как некоторым казалось.
Выяснялось, тут же, на публике, ну а проще – среди своих, что у него, публикующегося автора, вы представьте только, в столе имеется внушительное количество серьёзнейших сочинений, доселе неопубликованных, и даже таких, которые, по вполне понятным причинам, вряд ли могут быть напечатаны в ближайшее время, и даже, по причинам слишком весомым, вряд ли будут в нашей стране изданы вообще.
Упоминались – таинственные «Записки из-за угла».
Постоянно, в разных домах, говорилось – о том, что он усиленно, напряжённо работает над романом.
Особенным. Небывалым.
Произносилось название, шёпотом, – «Пушкинский дом».
Потом, в свой новый приезд, Андрей привозил, бывало, в Москву главу из романа.
Оповещал знакомых: намерен, мол, почитать.
Устраивалось немедленно чтение. Для своих. В узком кругу, понятно. Без особого афиширования.
Например, на Садово-Каретной, у той же Алёны Басиловой.
Собирались вечером – избранные.
Романиста – внимательно слушали.
Читал Андрей – замечательно.
Потом – похвалы, восторги.
Общие. Обязательные.
И догадки вдруг – о подтексте.
О концепции. О структуре.
О приёмах. О метафизике.
О втором или третьем плане.
О героях. И о сюжете.
И – гадания: что же – дальше?
И так вот – глава за главой – выслушал я когда-то почти весь его новый роман, знаменитый «Пушкинский дом».
Такие, на людях, чтения – реклама очень хорошая.
Такие, вовремя, чтения – мостики своеобразные, протянутые ко всем – тогдашним, давнишним, – нам, к богеме, не издающейся, не имеющей отношения никакого к официалыцине, полуподпольной, сытой по горло запретами, братии, – мостики, по которым, при некотором желании, вполне можно было к нам, в наш вольный стан, перейти, – и тем самым стиралась грань очевидная, и тем самым устанавливалось, как будто бы, даже некое равенство, или же подобие такового, – мол, все мы одна команда, если быть объективным, ребята.
В наведении регулярном таких вот мостов Андрей большим был специалистом.
К тому же, часто читая свою прозу, он – приучал к себе московскую публику.
Везде к нему – привыкали.
И все – привыкли, в итоге.
И у Алёны Басиловой все считали его – своим.
И у Сапгира его уже считали – своим.
И в доме у Великановых считали – своим. И так далее.
Молодец, Андрей! – ничего по-другому о нём не скажешь.
Ведь был он, вот что существенно, к тому же, по-настоящему, и всем это было ясно тогда, ещё и талантлив.
Он учился в шестидесятых – на высших сценарных курсах.
Было модно тогда и престижно – учиться на этих курсах.
Приезжали в Москву – из провинции.
По два года жили – в Москве.
Получали исправно стипендию.
Получали – на время – жильё.
Жили здесь – в своё удовольствие.
Фильмы лучшие все смотрели.
С кем хотели, с тем и общались.
К тайнам творческим приобщались.
Ощущали себя уж ежели не избранниками судьбы, то, по крайней мере, удачниками – пусть, согласны, и ненадолго, – но мало ли что, в любой момент, и, тем более, в будущем, при условии нужных связей, может произойти.
Потом, что правда, то правда, отучившись, набравшись опыта и умения, надо было что-то этакое, особенное, современное, своевременное, интересное, написать.
Сценарий. Оригинальный.
С новизною авторской. Свой.
И – пристроить его, желательно.
(Это было бы замечательно!)
Только это – не к спеху, не сразу.
Это – позже, это – потом.
А пока что – сплошное общение.
И – гульба. И – знакомства. Полезные.
А пока что – свободная жизнь.
Жизнь – азартная, жизнь – богемная.
И не где-нибудь – там, в провинции.
Здесь, в столице. Именно здесь.
На высших сценарных курсах учился, весьма старательно, украинский поэт Иван Драч, основатель будущий «Руха», идеолог, древнего духа почитатель, борец со стажем, широко известный политик, депутат, государственный деятель, а тогда сидевший, по слухам, сиднем, в общежитейской комнате, в окружении москалей, инородцев и всяких прочих, без особых примет, субъектов, с чемоданом своих, авангардных, но с традициями народными, что должны были стать свободными от российских оков, стихов.
Здесь учился отменно хороший армянский писатель Грант Матевосян, печальный, задумчивый, неразговорчивый, весь в своём находящийся мире, там, в горах, вдали от Москвы, тихим творчеством ввысь ведомый от соблазнов земных, человек.
Здесь училась, тогда же, Роза Хуснутдинова. Где ты, проза? Вся – поэзия, тайна, грёза, возникала она – вдали.
Появлялась – и струны пели, и луна в ледяной купели отражалась, и к дальней цели всех капризы её вели.
Стройная, нежная, бледная, восточная странная женщина, такая – одна-единственная, пленительная, таинственная, ходила она в диковинных нарядах, с обритой наголо, завёрнутой в лёгкие, мягкие, воздушные, образующие то ли подобие некое тюрбана, то ли какой-то сказочный, не иначе, убор головной Шемаханской царицы, своей точёной, сидящей на лебединой, гибкой и длинной, шее, благоуханной, туманной, высоко – средь богемы – поднятой, лёгкой, птичьей, змеиной головкой, держа на весу