Мент и бомжара (сборник) - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрий Иванович был, как всегда, бодр, весел, румяные его щечки, как райские яблочки, светились из седоватой бороды, шаловливые глаза сверкали юным задором.
– Ну что? – проницательно посмотрел он на меня. – Перебиты-поломаны крылья? Нет в моторах былого огня?
– Ох, Юрий Иванович, никакого огня нет… – честно признался я. – Даже не пойму, в чем дело.
– А ты чайку махани! Чайку-то махани!
– Махану, – и я тяжело опустился на диван, опять услышав глухой рокот пустых бутылок. – А где рама? – я оглянулся по сторонам.
– Ха! Рама! Шалит рама! – весело сказал Юрий Иванович. – Представляешь, когда все разошлись, когда ты уже спал сладким сном, я, старый пень, решил сделать еще одну попытку наладить с рамой какие-никакие отношения. И вставил в нее пейзаж из Гривы. Ты помнишь деревню Грива?
– Ну? – я отчего-то заволновался.
– Вставил, полюбовался и отнес в кладовочку, чтоб не дразнить гусей. И что я вижу сегодня утром? Что я вижу?!
– И что же ты видишь?
– Я вижу в раме чистый холст! Витя, загрунтованный, подготовленный к работе холст! Я так грунтовать не умею. Так грунтовали, наверно, лет триста назад… Всякие Леонардо и прочие. Это не холст, Витя, это не холст…
– Что же это?
– Это… Это… Яичко. Витя, холст жаждет кисти и красок, он орет, глядя на меня! Он взывает!
– И никаких следов гривенского пейзажа?
– Никаких! А холст чуть шершавенький… А звенит! Как шаманский бубен! Витя, он хочет краски, – жалобно проговорил Юрий Иванович.
– А цвет? – спросил я, будто это имело какое-то значение.
– Говорю же – яичко! Оно же не белое, оно теплое… По цвету теплое! Белый цвет холодный, неживой. А тут, – Юрий Иванович беспомощно оглянулся, обшарив взглядом мастерскую в поисках сравнения. – А тут… А тут… Обнаженное женское плечо на балу при свечах!
– Юрий Иванович, – смятенно произнес я, – не тем ты занимался всю жизнь… Тебе бы стихи писать, а не картины… Ты так никогда не говорил.
– Заговоришь! – Он бросился в кладовку и вынес оттуда уже знакомую мне раму. В нее был вставлен чистый холст. Да, цвета здорового куриного яйца. И, судя по всему, курица эта питалась зернышками, а не комбикормом несъедобного зеленого цвета.
– И что ты хочешь на нем изобразить?
– Не знаю… Витя… Я боюсь к нему прикоснуться. Все мои задумки кажутся недостойными. Видишь, как рама поступила с моим гривенским пейзажем!
– И правильно сделала! – безжалостно произнес я, все еще не решаясь заглянуть в свою сумку и вскрыть пакет из проявочного пункта. – Теперь ты понял, что до сих пор просто дурака валял, а не занимался своим делом?
– Ты так думаешь? – опечалился Юрий Иванович.
– Напиши на этом холсте автопортрет. Если что не так – рама поправит.
– Портреты – это не мое… Если и пишу, то своих, по просьбе… – попробовал было возразить Юрий Иванович, но я был тверд, что-то придавало мне твердости. Поселилась где-то во мне уверенность, что все произнесенное мною – истинно и правильно.
– А что, – пробормотал Юрий Иванович, сдаваясь, – хоть у меня и перебиты крылья, да и огня былого в моторах почти не осталось… Чем черт не шутит! – он сверкнул очами. – Чем черт не шутит! – повторил он, и на этот раз я услышал в его словах металлический отзвук, не его это был тон, не он это произнес. Да Юрий Иванович и сам это почувствовал, смутился, побежал к чайнику, сунул вилку в розетку. – Чайку маханешь? – спросил он, обернувшись.
– Махану, махану, – ответил я.
У меня всегда возникает ощущение, что произнесенное второй раз слово как бы перечеркивает и первое, и самое себя. «Ты меня любишь?» – спрашивает девушка. «Люблю, люблю!» – отвечает ее парень, и ей становится ясно, что не любит. Вот и у меня это так же прозвучало, невольно, не хотел я отделываться от предложения Юрия Ивановича. Чтобы скрасить неловкость, я полез, все-таки полез в свою сумку за снимками. Вынул конверт, сунул в него руку, нащупал снимки и извлек их наконец на свет божий.
Первым был снимок Зины. Я узнал ее по усохшим уже ногам, обтянутым серыми джинсами. И пальцы ее с фиолетовым маникюром были вполне узнаваемы на золотой раме. С двух сторон были пальцы, из чего можно было сделать вывод, что раму кто-то держит. И размокшие сапожки тоже были мне знакомы…
Я внятно рассказываю?
Сапожки на месте, и штанишки, какие ни есть, и пальчики с фиолетовыми ноготочками тоже присутствовали на раме в положенном месте, изысканно даже получились…
Ребята…
В раме было пусто! Не было в раме Зины! Внутри можно было увидеть замызганную штору, решетку на окне, в нерезкости, уже за окном, различались желтые листья в свете фонаря, смазанный контур прохожего…
А Зины не было.
– Зина сегодня заходила? – спросил я.
– Знаешь… Нет. А обещала. Загуляла где-то Зина…
– И не звонила?
– Вроде нет…
Я протянул Юрию Ивановичу снимок. Он взял, всмотрелся, подошел к окну, чтобы лучше видеть, недоуменно поднял на меня глаза, но в них было больше смеха, чем недоумения.
– Во дает! – сказал он почти восхищенно. – Как это ей удалось?
Я уже говорил, что Юрий Иванович ничему не удивлялся, все в мире воспринимая как нечто естественное и закономерное. Если бы сейчас в мастерскую влетела баба-яга на помеле, то он только бы и спросил:
– Чайку маханешь, бабуля?
Я набрал номер телефона Зины. Трубку долго не поднимали. Наконец я услышал грубоватый мужской голос:
– Слушаю вас.
И я положил трубку.
В тот момент мы еще не знали, что Зину уже увезли в морг, что дочка дает признательные показания, а возле Зининой матери сидит врач «Скорой помощи».
На следующем снимке был сам Юрий Иванович. Я узнал на раме его тяжелые, сильные пальцы, ниже рамы были знакомые мне наглаженные брючки, осенние ботинки, он и сейчас был в этих ботинках.
А в раме…
В раме был улыбающийся паренек в гимнастерке с распахнутым воротом и шалыми глазами – они у него и шестьдесят лет спустя оставались такими же. Юрий Иванович долго всматривался в снимок, как умная собака, склоняя голову то в одну, то в другую сторону, и наконец радостно посмотрел на меня.
– Так это же я, Юрка, – сказал он, сияя. – Сорок четвертый год, Латвия… А я как раз немецкий самолет сбил! Из винтовки! «Хенкеля», между прочим, это тебе не хухры-мухры! Так здорово получилось!
Я знал эту историю. Юрку только призвали в армию, в сорок четвертом, он еще не знал, как опасны немецкие самолеты, которые на бреющем полете поливали наши позиции свинцом из пулеметов. И когда все его товарищи дружно бухнулись на дно окопа, прикрыв головы руками, он из своей винтовки продолжал стрелять по приближающемуся «хенкелю». Отстреляв обойму, он схватил лежавшую рядом винтовку и начал палить из нее, потом из третьей винтовки. А вы знаете, какая прицельная дальность у наших старых винтовок? Три километра! Это вам не «шмайсеры» немецкие, из которых с двадцати метров в окно не попасть. Вот из третьей винтовки и удалось Юрке влупить в бензобак. Трассирующей пулей, между прочим. «Хенкель» взвыл, как раненый зверь, попытался набрать высоту, но рана оказалась смертельной. Дотянул бедолага до ближайшей опушки, нырнул за лесок и пропал с глаз. А через секунду грохот взрыва и черный дым в синие небеса.
Ничего Юрке не дали, ни ордена, ни медали, хотя на Героя тянул парень. Наутро его часть перевели в другое место, потом расформировали, потом началось наступление, а это вообще кошкин дом и полная катавасия. Так и прожил Юрий Иванович Рогозин неназванным героем, непризнанным художником, но никуда не писал, ничего не просил, стеснялся.
А могло все иначе сложиться, и другая была бы жизнь.
На третьем снимке был я. Себя я узнал по вельветовым штанам и черным мокасинам. И внутри рамы я был вполне узнаваемым – скудная растительность, седая бороденка… Ну, и так далее. Но что странно… Я был в черном смокинге, белой рубашке и самое главное, ребята, самое главное – в бабочке. Я никогда в жизни ни единого раза не надевал бабочку. Видимо, мне это еще предстоит. Рядом со мной стоял в таком же торжественном наряде неизвестный мне старичок, но откуда-то я знал – это шведский король, и он в своем дворце вручал мне диплом, свидетельство о какой-то награде… Шутка, ребята, жестокая шутка! Розыгрыш.
На самом деле все было проще. На снимке я действительно был не один, рядом стоял еще один человек, вы хорошо его знаете. Да, да, да! Опять она. Но мы не рядом, между нами хороший такой просвет и, глядя на снимок, я, кажется, чувствовал, холодный сквозняк в этом черном просвете. На снимке мы оба хороши собой, но смотрим как-то диковато – не то прощаемся, не то не узнаем друг друга…
Все как в жизни, ребята, все как в жизни.
Если это можно назвать жизнью.
– Я только не понимаю, – Юрий Иванович не мог оторвать взгляда от снимка, на котором он был так молод и хорош. – При чем тут сорок четвертый год? Ведь мы давно уже в новом веке…