Мой отец Соломон Михоэлс (Воспоминания о жизни и смерти) - Наталия Вовси — Михоэлс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михоэлс, лишенный из‑за всевозможных нагрузок возможности создавать новые роли и новые постановки, вынужденный играть на сцене образы, созданные еще до войны, пытался всеми силами заполнить этот пробел. Вот один из примеров.
Летом 1942 года жена Алексея Толстого пригласила нас — Асю, Нину и меня — в числе еще нескольких» академических дам» нашего дома, принять участие в устройстве благотворительного вечера. Решено было устроить лотерею. Призы были неслыханной роскоши — пучок лука, мыло, галоши и прочие находки военного времени.
Мы занимались подготовкой к вечеру целыми днями: то бегали на базар, то скатывали лотерейные билетики, писали приглашения, носились в поисках призов. А в Ташкентском оперном театре тем временем проводились репетиции программы вечера, в котором готовились принять участие лучшие актеры, находившиеся в городе.
Последним номером или» гвоздем программы» шла одноактная пьеска, написанная специально для этого вечера Алексеем Толстым. Ставили — Михоэлс и режиссер Протазанов, а Толстой с Михоэлсом выступали в пьеске в роли плотников. Сюжет ее напоминает несколько рассказ Чапека» Как это делается».
В павильоне киностудии идут репетиции к съемкам. Кругом суматоха и беспорядок. Толкутся загримированные актеры, проносятся с» юпитерами» рабочие, вопит режиссер, призывая всех к порядку.
В минуту, когда наконец наступает тишина, из‑за кулис вдруг раздаются крики и брань — это два плотника (играют их Михоэлс и Толстой) избивают актера, загримированного Гитлером. Кто‑то бежит их разнимать. Сцена пустеет. Зажигается надпись: «Полная тишина. Идет съемка».
И тут‑то оба плотника появляются на сцене. Михоэлс, в старой сплющенной фуражке впереди, Толстой в драном берете сзади. В косоворотках, фартуках, с поллитровками, торчащими из карманов, они молча проходят по сцене. Их движения полностью совпадают. (Репетиций у» плотников» не было, но Михоэлс предупредил своего партнера, чтобы тот только все за ним повторял.)
Прошли. Остановились. Опять прошли. Снова остановились, без слов, одними жестами что‑то обсудили, и, присев в углу сцены, принялись исступленно вбивать гвозди.
На сцену вылетают разъяренные режиссер и оператор. Безобразие! Сорвана съемка!
Плотников выгоняют. Снова вспыхивает транспарант
«Тишина. Съемка продолжается». И снова повторяется молчаливый выход плотников и эпизод с забиванием гвоздей, на этот раз уже в другом углу сцены.
Не знаю, кто получил больше удовольствия — публика, рукоплескавшая молчаливым плотникам, или исполнители. Что касается отца, дорвавшегося, наконец, до сцены, то даже в этой крошечной роли он сумел проявить свое изумительное мастерство.
С дуэта» плотников» началась неожиданная странная дружба Михоэлса и Толстого. Что связывало этих двух столь несхожих людей?
Один — человек далеко не барин. Он знал толк в вещах, коллекционировал антиквариат, во всех его манерах сквозила уверенность, и в жизни он чувствовал себя хозяином.
Другой — скептик, талмудист и мудрый еврей. Что касается вещей, то Михоэлс вещи не любил, и они отвечали ему тем же. Любая вещь просто разваливалась в его руках. Коллекционировать же что бы то ни было ему даже в голову не приходило. Среди скептиков не бывает коллекционеров. Да и расположиться по — хозяйски в жизни ему мешал его скептицизм.
Скорее всего их влекло друг к другу взаимное любопытство, ибо каждый был абсолютным представителем своей» породы», своих далеких корней.
Вообще, живое любопытство к людям было одним из определяющих свойств его характера. Дом, в котором мы жили в Ташкенте, весьма способствовал удовлетворению этого любопытства. Нередко случалось, что выйдя из комнаты» на минутку», отец исчезал на пару часов. Заставали мы его то у известного химика Каблукова, то у историка Бертельса, то у профессора — лингвиста Жирмунского.
Разговоры касались, в первую очередь, войны. Как‑то у Жирмунского папа сказал о немцах, вернее, о их врожденной сентиментальности: «сентиментальность — лирика палачей». Жирмунский пришел в восторг от точности этой формулировки, даже побежал за карандашом, чтобы записать и» где‑нибудь использовать».
Папина неистощимая любознательность и глубокий интерес к наукам располагали к себе академиков, и те вели с ним бесконечные ученые беседы.
Однажды мы получили в подарок банку консервов, на которой были выведены непонятные нам иероглифы. Банка консервов — неслыханный деликатес по тем временам! Однако, движимый научным интересом, папа, вместо того, чтобы открыть консервы, отправился» на минутку» к академику — востоковеду Василию Струве с просьбой расшифровать таинственную надпись. Напрасно Ася умоляла его» пожалеть детей» и поскорее вскрыть банку. Любопытство взяло верх над голодом, консервы находились у Струве и тот сосредоточенно изучал надпись.
Назавтра он появился у нас с долгожданной банкой и сообщил, что надпись на ней гласит: «О, сады твои, Семирамида!«Наконец‑то мы могли удовлетворить свои низменные инстинкты и съесть содержимое банки. Но не тут‑то было!
С традиционным педантизмом ученого Струве, неудовлетворенный своим переводом, попросил разрешения» разобраться подробнее». Снова наша банка вместо того, чтобы быть использованной по назначению, стала объектом научного интереса.
Часов в шесть утра, а может быть и раньше, за дверью вдруг раздался высокий голос Струве: «Соломон Михайлович, извините ради Бога, но если я не ошибаюсь…»
Папа с трудом сполз с кровати и вышел в коридор. Струве продолжал:«… так вот, если я не ошибаюсь, тут на малоизвестном египетском диалекте сделана надпись: «О, Семирамида, сады твои!»
Пока мы изнывали от любопытства по поводу содержимого банки, папа со Струве с увлечением обсуждали всевозможные древнеегипетские наречия. Что касается банки с точки зрения содержимого, а не науки, то там оказался компот. А о» садах Семирамиды» мы потом часто вспоминали.
Итак, к полуночи до рассвета и с рассвета до полуночи наша комната была полна народу. Зная, что недоедание потихоньку мучило всех наших гостей, мы с Асей, при всей скудности пайка, утаивали затируху, редьку или картошку, оставшиеся после обеда, чтобы подкормить их. Да и папа всегда старался привести с собой побольше голодных друзей, чтобы справедливо разделить между ними нашу скудную военную трапезу.
Но однажды отцу выдали килограмм настоящего парного мяса. По — моему, его даже прислали на дом из Узбекского театра оперы и балета, где он поставил оперу» Улук — бек». Мы священнодействовали над бульоном, представляя, как отец приведет за собой толпу страждущих, а самому ничего не достанется.
Но он пришел с одним — единственным Чечиком, поспешно осведомился готов ли обед и… запер дверь! Как же он, бедный, должно быть изголодался, если при всем своем гостеприимстве, позволил себе полакомиться мясом только в кругу семьи. И мы, семь человек, молча и самозабвенно поглощали один килограмм мяса.
—Еще пару постановочек, и мы полностью восстановим силы,— заключил отец, перед тем как погрузиться в блаженный сон.
Возможно, если бы Михоэлс дожил до старости и умер в своей постели, «окруженный родными и близкими», как это принято говорить, то воспоминания о таком далеком и нелегком периоде, как эвакуация, не оставили бы глубокого следа в его памяти. Произошли бы более интересные и яркие события, чем постановка оперы» Улук — бек», сыграны были бы новые роли, состоялись бы поездки и гастроли… Но в том‑то и дело, что этого не могло произойти.
После папиной гибели мы часто пытались представить себе, «а что бы было, если бы…». Но весь дальнейший ход событий беспощадно доказывал, что никакого» если бы» быть не могло. Папина судьба была предопределена 'задолго до его физического уничтожения, ибо для того чтобы ликвидировать еврейскую культуру в СССР, надо было прежде всего избавиться от того, кто ее возглавлял.
Однако, будучи не только великим теоретиком, но и практиком, товарищ Сталин задумал прежде всего извлечь максимальную выгоду из навязанной Михоэлсу роли» Главного еврея Советского Союза».
В мае 1942 года Михоэлса неожиданно вызвали в Москву. Поселили его в гостинице. Майя Левидова, которая заходила туда к нему, рассказывала, что народу в номере было видимо — невидимо, вид у папы был усталый, так что поговорить им даже не удалось — она приходила попросить походатайствовать за своего репрессированного отца — но разговоры, которые велись, ее успокаивали. «Казалось, что раз Михоэлс здесь, то все будет в порядке».
Насколько мне известно, именно тогда его пригласил председатель Совинформбюро Лозовский и сообщил о решении создать Еврейский Антифашистский комитет во главе с Михоэлсом. В письме из Москвы он написал мне:«… Работы у меня безумно много. И люди съедают меня без остатка — целиком. Их оказывается всюду много, и все имеют ко мне претензии и дела. Думал — отдохну, а получилось наоборот. Устал еще больше. И так будет до бесконечности.