Доброволец - Дмитрий Володихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это вы изуродовали князька у инородцев?
– Нет. Не я, и даже не мои люди. Но кто-то из наших – я слышал эту историю.
Алферьев скептически поджал губы.
– У меня нет возможности проверить ваши слова.
– А у меня нет доказательств моей правоты. Только слово чести.
Вайскопф живо отреагировал:
– У подлецов чести нет.
Пленник пожал плечами. Мол, потомки разберутся, кто тут подлец, а кто сущий ангел.
– Боюсь, Иван Кириллович, это не играет особой роли, – продолжил ротный. – Мой друг не столь уж неправ, но, допустим, мы поверили вам. Допустим, это не вы и не ваши подчиненные учинили зверство… Партийный билет с вашей фамилией дает нам достаточный повод, чтобы лишить вас жизни.
Польской промолчал, опустив голову. На фронте за меньшее ставят к стенке. Большевик, да еще из дворян – два верных приговора сразу, без суда и следствия. Тут и говорить-то, по большому счету, не о чем.
– Вы можете сообщить нечто важное о составе и численности неприятеля, о планах вашего командования?
– Как мне вас величать, господин капитан?
– Денисом Владимировичем.
– Так вот, уважаемый Денис Владимирович, я не понимаю, к чему продолжать нашу игру. Уверен, вас не очень интересуют наш состав, численность, планы. Общая картина такова, что в ближайшее время мы будем наступать, а вы – отступать, вот и все. Я не очень много знаю и не надеюсь составить скудными показаниями весомый аргумент для спасения собственной жизни. Зато я помню об офицерской чести, чего бы ни говорил ваш друг-троглодит…
– Какой ты офицер, ты паяц! – перебил его Вайскопф.
Но Польской не обратил на его слова ни малейшего внимания.
– …так вот, лучше я сохраню ее, чем стану вымаливать у вас амнистию на коленях, как трус и подонок. К слову, в партию я вступил случайно. Был выбор: умереть или стать большевиком. Я предпочел второе, хотя идеалов коммунизма не разделяю, и не раз сомневался, правильно ли был сделан тот выбор.
Мы с Алферьевым отреагировали одновременно. Он:
– Какая разница!
Я:
– Он лжет.
Четыре взгляда сошлись на мне, как четыре луча света на театральной приме, выдающей канареечные коленца своим коловоротным сопрано.
– Делать тебе тут нечего, калика, – заметил ротный, – но раз уж сидишь, скажи, в чем дело.
– Это ложь. Когда я конвоировал пленного, он обратился ко мне, назвав «товарищем». Вероятно, хотел разбудить бедняцкую совесть. Или найти душевную шатость. Следовательно, большевик он не игрушечный, а самый настоящий. Да еще двуличный человек, большой артист.
– О закрой свои бледные щеки… – Карголомский перефразировал классика. Впрочем, для князя это был не классик, а просто довольно популярный современник.
Польской и впрямь сделался бледен.
– А может, никакой ты не Польской, а сущий Ватман? По цвету кожи очень подходишь, – ехидно заметил Вайскопф.
– Немчура поганая… По выговору чувствую, немчура… – скривился потомственный дворянин. – Стреляйте, тошно от вас.
Алферьев устало потер лоб ладонью.
– Вы согласны считать себя частью импровизированного военного суда? – спросил он, обращаясь к Вайскопфу и Карголомскому.
Оба кивнули утвердительно.
– Я мог бы просто приказать… но слишком многое сейчас испорчено беззаконием. Так пусть будет суд, самый простой и формальный, а все же суд. Сам я буду его председателем.
Пленный нервно рассмеялся:
– По закону меня в расход пустить хочешь, кадет… Давай—давай.
Алферьев и ухом не повел.
– Господа, прошу высказываться.
– Виновен в нарушении присяги, измене отечеству, подлости характера и большевизме. Смертная казнь. Если надо, приведу в исполнение собственной рукой.
Я вспомнил, как тот же Вайскопф, противу своей милитаризированной натуры, обещал нарушить приказ, если ему велят убить Крупина… Чем дальше, тем больше я убеждался на этой войне: человек важнее принципа. Принцип витает в воздухе и пованивает мерзлой тухлятиной логики. А человек – вот он, война вывернула его наизнанку, показала все лучшее и худшее, обнажила самую суть. Хочешь ударить? А сам-то ты кто таков?
– …молчишь, князюшка?
Карголомский сосредоточенно вычищал из-под ногтей грязь швейной иглой.
– Денис, ты ведь превратил нас в судейских не только с тем, чтобы разделить на троих ответственность за убийство пленного?
– Разумеется, нет.
– Тогда любой из нас может высказаться против расстрела, не нарушая субординации. Я правильно понял тебя?
– Да. Но… У тебя есть серьезные основания?
– Совершенно верно. Нам не следует убивать этого человека. У тебя третий голос, если хочешь, реши в свою…
– Отставить! Всё это гимназические сопли. Почему ты против?
Вайскопф, такой же белый, как и буденновец, только от гнева, а не от страха, молча глядел в окно, сжав кулаки.
Карголомский продолжил:
– Мартин почти во всем прав. По закону военного времени иной приговор господину Польскому, помимо смертного, – нонсенс. И нет никаких рациональных доводов, позволяющих отпустить его с миром.
Алферьев поморщился, как от зубной боли. Мол, давай, друг любезный, выскажи суть дела в двух словах, к чему петлять вокруг да около?
– Так вот, полагаю, нам все-таки следует поступить именно так. Вспомните, какой сегодня день.
– Ну… какой день? – обескураженно спросил Вайскопф.
– На носу Рождество Христово, Мартин, – ответил за Карголомского ротный.
– Припоминаю, господа, припоминаю… – с иронией сказал Вайскопф, – Только какое Господу Богу дело до наших милитарных анналов? Денис, объясни мне, я не понимаю!
Теперь за ротного ответил Карголомский:
– Мартин, есть вещи поважнее закона. Тем более, поважнее нашей войны и наших переживаний. Нельзя губить человека в светлый праздник: порвутся невидимые, но крепчайшие нити, сдерживающие наш космос от окончательного падения.
– Я согласен взять грех на душу. Да что это в вас за причуда такая? Что за поповские антимонии? Мы офицеры, а не диаконы, так какого лешего вы взялись примерять двунадесятый праздник к простому и ясному делу? Космос, видите ли, занедужит! Титаны бросят небо, и небо раздавит нашу несчастную ойкумену!
– Ни сегодня, ни завтра, Мартин, – голос Карголомского набрал стали. Ни разу я не слышал от него речей, исполненных такой твердости.
В избе на минуту воцарилось молчание. Меня не вышибли вон по одной причине: просто забыли об ударнике Денисове, сидевшем тихо-тихо.
Вдруг Вайскопф сорвался и закричал:
– Тебя за что в подпоручики разжаловали, Георгий Васильич? Часом не за появление перед строем в рясе? А не пытался ли ты постричься в монахи посреди боевых действий? Признайся честно, а то как-то не привел Бог раньше доведаться!
Карголомский ответил негромко, но столь же твердо:
– Меня лишили чина за дуэль. Я убил не того человека. Теперь жалею, что имел глупость ввязаться в дуэльную передрягу. Надеюсь, тебя не затруднит…
– Хватит! – скомандовал ротный. – Рождество есть Рождество. Мы не басурманы. Расстрел отменяется.
Неожиданно из кухонного закутка донесся трубный глас хозяйки:
– Слава тебе, Господи! Опамятовали.
Тогда Вайскопф медленно, словно бы с трудом, поднялся, расстегнул френч, а потом задрал исподнюю рубаху. Я увидел два глубоких шрама на правой стороне груди. Выглядели они жутко. Непонятно, каким чудом поднят был крепыш-остзеец от смертного сна. Бабушка-смерть заходила за ним, жала руку и лезла с поцелуями, но почему-то внезапно охладела. Возможно, Господь иногда меняет людям последние сроки.
Взводный заговорил со спокойствием, способным родиться только из ледяного бешенства:
– Полтора года Великой войны я прошел без единой царапины. С января девятьсот шестнадцатого. Во всяких переделках бывал, но пули, штыки и осколки меня обходили. Своих солдат никогда не обижал понапрасну, старался быть строгим, но справедливым командиром. И они же, вошь окопная, те, что со мной в одной цепи ходили, после отвода в резерв посадили меня на штыки. По постановлению их хамского комитета. Был у меня унтер Егорцев, так я его раненого из-под под пулеметного огня вытащил, а он через месяц первым штык в меня воткнул. Говорит: «Не обессудьте, ваше благородие, вы мне как отец родной. Только время нынче такое – либо мы вас, либо вы нас…» Гадина. А командира батальона зарезали ножичком, как душегубы с большой дороги. У него руки не было, он ее в первый год войны лишился, одна деревяшка. Так богоносцы наши сначала здоровую руку ему тупой лопатой оттяпали, а потом – под лопатку ножичком… Тоже по постановлению комитета. Для поддержания верности революцьонным идеалам.
Он опустил рубаху и так же спокойно закончил монолог:
– Так на чьей стороне правда? Ни забыть, ни простить невозможно. Вот где правда.
Польской харкнул на пол.
– Зря тебе тогда, рожа кадетская, сердце штыком не пощекотали. Для верности.
Вайскопф, паче чаяния, сел, даже головы не повернув в сторону обидчика. Карголомский обратился к нему с печалью в голосе: