Мадонна будущего. Повести - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама она, напротив, полагала, что превосходит его лишь более цепкой хваткой и более четкой целью; она считала, она верила — в минуты душевного подъема, — что газета — ее призвание; она сознавала, что в семье она одиннадцатый ребенок, к тому же — младший, а пресловутой женственности в ней ни на грош, ей вполне подошло бы имя Джон. Но прежде всего она сознавала, что им — ей и Байту — незачем пускаться в объяснения: это ни к чему бы не привело, разве только лишний раз убедило, что Говарду сравнительно везет. На его предложения многие отвечали согласием, и, уж во всяком случае, отвечали, почти всегда, можно сказать, с готовностью, даже с жадной готовностью, — и поэтому он, охотясь на покупателей, всегда имел кого-то на крючке. Образцов человеческой алчности — алчущих и жаждущих быть на виду, бросаться на приманку известности — он собрал такое множество, что мог бы открыть музей, наполнив ими несколько залов. Главный экспонат, редчайший экземпляр для будущего музея, уже имелся: некая новоиспеченная знаменитость одна целиком заняла бы большую стеклянную витрину, осмотрев которую, посетитель отходил бы потрясенный тем, кого там увидел. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, был выставлен напоказ в натуральную величину благодаря, скажем прямо, более или менее близкому знакомству с Говардом Байтом, и присутствие в коллекции сего джентльмена было полностью и несомненно оправдано. Изо дня в день, из года в год его поминали под кричащими заголовками едва ли не на каждой странице каждого издания; он стал такой же непременной принадлежностью всякого уважающего себя листка, как заголовок, дата и платные объявления. Он всегда делал или собирался делать что-то такое, о чем требовалось известить читателей, и в результате неизбежно оказывался предметом ложных сообщений, в которых одна половина репортажа вступала в прямое противоречие с другой. Его деятельность — хотя тут лучше подошло бы слово «бездеятельность» — не знала себе равных по части мелькания перед глазами публики, и никто иной не удостаивался чести так редко и на такой короткий срок исчезать со страниц газет. И все-таки у ежедневной хроники его жизни была своя внутренняя и своя внешняя сторона, анализировать которые не составляло труда тому, кто располагал всеми подробностями. А так как Говард Байт круглый год почти ежедневно, положив обе руки на стол, разбирал и собирал эту жизнь вновь и вновь, шутливый обзор сведений по данному предмету нередко составлял пикантный соус к его беседам с мисс Мод. Они, эти двое молодых да ранних, полагали, что знают множество секретов, но, как с удовольствием отмечали, не знали ничего скандальнее тех средств — назовем их так, — с помощью которых сей славный джентльмен поддерживал свою славу.
Всем, кто соприкасался с Прессой, с пишущим братством, включавшим и сестер, бесспорно известно, что оно в высшей степени заинтересовано — его в конечном счете, разумеется, интересует хлеб насущный, и с кусочком масла, — заинтересовано скрывать подступы к Оракулу, не выносить сор из Храма. Они все без исключения кормились за счет величия, святости Оракула, а потому приезды и отъезды, деятельность и бездеятельность, расчеты и отчеты сэра А. Б. В. Бидел-Маффета, кавалера ордена Бани, члена парламента, входили некой частью в это величие. При внешней многоликости Пресса — эта взятая во всех ее ипостасях слава века — была, по сути, единым целым, и любое откровение в том смысле, что ей подсовывают или можно подсунуть для публикации факт, который на деле оказывается «уткой», закономерно подорвало бы доверие ко всей структуре — от ее периферии, где подобное откровение появилось бы скорее всего, до самого центра. И уж настолько-то наши суровые неофиты, как и тысячи других, были в этом осведомлены, все же какая-то особенность их ума, какой его оделила природа, или состояние нервов, каким оно грозило стать, усиливало почти до злорадства наслаждение, которое они испытывали, смакуя столь искусное подражание голосу славы. Ибо слава эта была только голосом, как они, чье ухо не отрывалось от разговорной трубки, могли засвидетельствовать; и пусть слагаемые отличались каждое неимоверной вульгарностью, в сумме они воспринимались как триумф — один из величайших в нашем веке — усердия и прозорливости. В конце концов, разве правильно считать, будто человек, который добрый десяток лет питал, направлял и распределял зыбкие источники гласности, так-таки ничего не делал? Он по-своему трудился не хуже, чем землекоп, и, можно сказать, орудуя из ночи в ночь лопатой, честно заработал вознаграждение в несколько прославляющих его строк. Именно с этой точки зрения даже заметка о том, что неверно, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, отбывает с визитом к султану Самаркандскому 23-го числа, верно же, что он отбывает 29-го, вносила свою лепту по части привлечения к его особе общественного внимания, соединяя вымысел с фактом, миф с реальностью, исходную невинную ошибку с последующей и неопровержимой правдой; и при этом, в итоге, не исключалось, что в дальнейшем последует информация об отмене визита вследствие других необходимых дел. И таким образом — о чем и следовало тщательно заботиться — вода в газетных каналах не иссякала.
Однажды в декабре, отобедав, наш молодой человек придвинул своей сотрапезнице вечернюю газету, поместив большой палец у абзаца, на который она взглянула без особого интереса. Судя по ее виду, мисс Блэнди, видимо, интуитивно уже знала, о чем там речь.
— Так! — воскликнула она с ноткой пресыщенности в голосе. — Теперь он и этих взял в оборот!
— Да, если он за кого взялся, держись! К тому времени, когда эта новость облетит мир, наготове будет уже следующая. «Мы уполномочены заявить, что бракосочетание мисс Бидел-Маффет с капитаном Гаем Деверо из пятидесятого стрелкового полка не состоится». Уполномочены заявить — как же! Чтобы механизм работал, пружины нужно заводить снова и снова. Они каждый день в году уполномочены что-то заявить. Теперь и его дочерей, раз уж они, бедняжки, понадобились — а их у него хватает, — тоже пустят в ход, когда недостанет других сюжетцев. Какое удовольствие обнаружить, что тебя, словно мяч для игры в гольф на загородной лужайке, запустила в воздух папенькина рука! Впрочем, я вовсе не думаю, что им это не нравится, — с чего бы мне так думать! — В представлении Говарда Байта всеобщая тяга к рекламе приобрела сейчас особенную силу; и он, и его коллега — оба полагали, что они сами и их занятия заслуживают живейшей благодарности, в которой только самые нищие духом способны им отказать. — Люди, как я посмотрю, предпочитают, чтобы о них говорили любую мерзость, чем не говорили ничего; всякий раз, когда их об этом спрашивают — по крайней мере, когда я спрашивал, — я в этом убеждался. Они не только, словно проголодавшаяся рыбья стая, стоит протянуть лишь кончик, бросаются на наживку, но прямо тысячами выпрыгивают из воды и, колотясь, разевая пасть, выпучивая глаза, лезут к вам в сачок. Недаром у французов есть выражение des yeux de carpe[35]. По-моему, оно как раз о том, какими глазами мы, журналисты, смотрим вокруг, и мне, право, иногда думается: если хватает мужества не отводить глаза, позолота с имбирного пряника иллюзий сходит слоями. «Все так поступают», — поют у нас с эстрады, и надо не удивляться, а мотать себе на ус. Ты выросла с мыслью, что есть возвышенные души, которые так не поступают, — то есть не станут брать Оракула в оборот, не шевельнут для этого и пальцем. Блажен, кто верует. Но дай им шанс, и среди самых великих найдешь самых алчущих. Клянусь тебе в этом. У меня уже не осталось и капли веры ни в одно человеческое существо. Исключая, конечно, — добавил молодой человек, — такое замечательное, как ты, и тот трезвый, спокойный, рассудительный джентльмен, которому ты не оказываешь в приятельских отношениях. Мы смотрим правде в глаза. Мы видим, мы понимаем — мы знаем, что надо жить и как жить. В этом, по крайней мере, мы берем интеллектуальный реванш, мы избавлены от недовольства собой — мол, дураки и возимся с дураками. Возможно, будь мы дураками, нам жилось бы легче. Но тут уж ничего не поделаешь. Такого дара нам не дано — то есть дара ничего не видеть. И мы приносим посильный вред в размере гонорара.
— Ты, несомненно, приносишь посильный вред, — выдержав паузу, откликнулась мисс Блэнди. — Особенно когда сидишь здесь, сочиняя свои безответственные статейки, и убиваешь во мне всякое рвение. А мне, знаешь ли, нужна вера — как рабочая гипотеза. Если не родился дураком, куда побежишь?
— Да уж! — беспечно вздохнул ее собеседник. — Только от меня не беги, прошу тебя.
Они обменялись взглядами над тщательно, до последней крошки вычищенными тарелками, и хотя ни в нем, ни в ней, ни в атмосфере вокруг не прорезывалось и проблеска романтических отношений, их ощущение поглощенности друг другом заявляло о себе достаточно явно. Он, этот несколько язвительный молодой человек, чувствовал бы свое одиночество куда острее, не сложись у него впечатление — из невольного страха он не решался его проверить, — что эта суховатая молодая особа сберегает себя для него, и гнет отсутствующих возможностей, которому как нельзя лучше отвечала ее благоразумная сдержанность, становился на гран-два легче при мысли, что в ее глазах он чего-нибудь да стоит. Речь шла не о шиллингах — такие траты его не тяготили, тут было другое: как человек, знающий все ходы и выходы, каким он любил себя аттестовать, он непрестанно втягивал ее в дело, как если бы места хватало обоим. Он ничего от нее не скрывал, посвящал во все секреты. Рассказывал и рассказывал, и она нередко чувствовала себя убогой и скованной, лишенной таланта или мастерства, но при всем том наделенной достаточным слухом, чтобы ей играл — то почему-то умиляясь, то вдруг впадая в ярость — превосходный скрипач. Он был ее скрипачом и гением, хотя ни в своем вкусе, ни в его музыке она не была уверена, а так как ничего сделать для него не могла, то по крайней мере держала футляр, пока он водил смычком. Они ни разу и словом не обмолвились о том, что могли бы стать ближе друг другу, они и так были близки, близки в полное свое удовольствие, как могут быть близки только два молодых чистых существа, у которых нет никого ближе — ни у того, ни у другого. Увы, все известные им радости жизни были от них сейчас бесконечно далеки. Они плыли в одной лодке, хрупкой скорлупке, носимой по бурному безбрежному океану, и, чтобы удержаться на плаву, от них требовались не только такие движения, какие допускала шаткость их положения, но и согласованность и взаимное доверие. Их беседы над сомнительной белизны столешницами, которые, орудуя влажными серыми тряпками, беспрестанно протирали молодые особы в черных халатах, с туго стянутым на затылке узелком; их словопрения, нередко продолжавшиеся в отделанных гранитолем зальцах среди устрашающих прейскурантов и пирамид из ячменных хлеб-цов, — давали им повод побездельничать — «посушить весла», тем паче что оба были накоротке со всем племенем дешевых, дотируемых правительством закусочных, с каждой из этой бесчисленной и малоразличимой категории, которые они посещали в относительно изысканные часы, самые ранние или самые поздние, когда вялые официанты, притомившись, посиживали вперемешку с унылыми посетителями на красных скамьях. Случалось, они вновь обретали взаимопонимание, о чем давали знать друг другу совсем не по-светски и как можно реже, чтобы избежать внимания посторонних. Мод Блэнди вовсе не требовалось посылать Говарду Байту воздушный поцелуй в знак того, что она с ним согласна; более того, воздушных поцелуев не было у нее в заводе: она в жизни никому ни одного не послала, а ее собеседник такого жеста с ее стороны и представить бы себе не мог. Его роман с ней был каким-то серым — даже и не роман вовсе, а сплошная реальность, обыденность, без подходов, оттенков, утонченных форм. Если бы он заболел или попал в беду, она приняла бы его — не будь другого выхода — на свои руки. Но носил бы этот порыв вряд ли даже материнский, романтический характер? Отнюдь нет. Как бы там ни было, но в данный момент она решила высказаться по главному вопросу: