Месье, или Князь Тьмы - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мы? — спросил Пьер. — Чем оперируем мы? Я имею в виду секту?
— Мы воспринимаем общество примерно так же, как Артур и Рыцари Круглого Стола, цеховое сообщество в лучшем своем воплощении. Вероятно, ты почуял это сходство, оно и привлекло тебя к нашей секте, ведь ты из рода Артура, по крайней мере, по крови. Пьер, рассмеявшись, помотал головой.
— Увы! — воскликнул он, глядя то на меня, то на Аккада и снова качая головой. — Увы!
— Почему? — удивился Аккад.
— Потому что предатель де Ногаре — вот кто был первым и самым знаменитым моим предком. Тайный агент короля, посланный шпионить за тамплиерами, он обманом затесался в орден, чтобы в подходящий момент выдать его. В общем, пращур мой весьма преуспел в роли Иуды. Некоторые говорят, что его дедов (они были катарами) осудили и сожгли на костре, вот он и отомстил за них. Если так, то я его понимаю. Однако факт остается фактом: Филипп Красивый щедро заплатил ему землями, усадьбами, реками и деревнями, поэтому не исключено, что причиной предательства были банальные тридцать сребреников. Возможно, так оно и было, под конец он совсем выжил из ума, и об этом всем было известно. Потом его наследники, подтверждая сугубо поэтический закон возмездия, потеряли все, что он заработал предательством — уцелел только старый шато в Верфеле, который с каждым годом становится все более обременительным.
Пьер замолчал и долго сидел, не сводя глаз со скатерти, словно перед ним проносились картины из далекого прошлого его семьи. Я знал, как мучительны для него подобные откровения, он тут же впадал в тоску. Даже когда он помогал Тоби в изысканиях, касавшихся тамплиеров, ему пришлось себя пересилить, чтобы рассказать правду. Это был храбрый поступок, в конце концов он мог просто уничтожить документы в домашнем архиве, чтобы его тайна навсегда осталась тайной, а он этого не сделал.
— Я — потомок Иуды, — тихо произнес он, глядя на Аккада, — и не знаю, как это воспримет общество, которое…
— Свои Иуды были и у Рыцарей Круглого Стола, — сказал Аккад, улыбаясь заметно погрустневшему Пьеру. — Не огорчайся. Тебе было бы куда тяжелее, будь ты сыном и наследником Артура. Знаешь, мы считаем, что боги — это псы, только имена этих псов читаются справа налево.[79]
Уже почти стемнело, когда Сильвия вернулась домой с покупками, и ее нарочитое спокойствие встревожило Пьера, который тотчас подошел к ней, чтобы взять пакеты.
— Ты сегодня читал газеты? — спросила она Аккада. — Я купила одну. Посмотри первую страницу.
Не узнать актера Казимира Аву было невозможно — фотография, сделанная профессиональным фотографом: Казимир в костюме Гамлета с кинжалом в руке. Заголовок сообщал о его гибели — автомобильная катастрофа неподалеку от Каира. Взорвался бак, верно, от перегрева, хотя о подобном мы слышали в первый раз; машину так быстро охватило пламенем, что актер не успел выскочить. Пораженный Пьер прочитал это вслух, страдальчески наморщив лоб, — Ава очень ему нравился — хотя Сильвия на дух его не переносила. Взглянув на непроницаемое лицо Аккада, я подумал: или он предвидел нечто подобное, или знал о случившемся. Неужели знал? Ну, конечно же, подобные новости будоражат весь город, и телефон разносит их моментально; он легко мог узнать. И все же…
Странное дело: несчастный случай произошел при свидетеле — и при каком! Сам Жан Макаро, шеф городской полиции, ехал следом за зеленой «лагондой» Авы и все видел. Меня это насторожило, поскольку они оба участвовали в бдении в честь Абу Менуфа, я уже было открыл рот, чтобы поделиться своими мыслями, и тут Аккад, обернувшись к Пьеру с самым невинным видом, произнес примечательную фразу:
— Теперь ты понимаешь, что мы не шутим? — вставая, спросил он, после чего погасил сигарету и взял шляпу.
Сколько времени прошло, а я отлично помню эту сцену, как и все остальное, что было пережито в Египте — его миражи мы никогда не забывали, куда бы ни забрасывала нас судьба.
Какое счастье — отыскать правильный путь в лабиринте скрытых мотивов; собственно, это и хотел сделать Сатклифф, берясь за свою последнюю книгу. Однако то ли материал показался ему слишком скучным и противоречивым, то ли отступничество Пиа лишило его сил, столь необходимых для творчества, в результате книга осталась незаконченной. Чем талантливее художник, тем очевиднее его эмоциональная слабость, тем непреодолимей его инфантильная зависимость от любви. Естественно, я всего лишь перефразирую то, о чем он сам постоянно твердил. А теперь он ушел, оставив венецианские дневники и корзинку с письмами, чужими и своими; дело в том, что письма он всегда писал от руки в двух экземплярах и тщательно хранил копии. Потому я и узнал так много интересного о его взаимоотношениях с Пиа. Ведь он сберег и ее робкие, нерешительные, но иногда и грубые послания, держал их в особой бархатной папке ярко-зеленого цвета.
— В наше время предпочитают работать с документами, — обычно повторял он.
Когда я выплеснул все пережитое на бумагу, стало легче, хотя нетрудно заметить, что сам процесс записи понуждает вас как-то упорядочить материал, тем самым, внося в него некую фальшь, будто бы вы все же ищете причину трагедии… Тогда как именно случайности, неожиданности сыграли столь огромную роль в наших судьбах, что немыслимо доискаться до первопричины — не исключено, из-за этого Роб проиграл сражение со своей последней книгой. Он был страшно подавлен, поняв, насколько существенно случай определял его жизнь и поступки. Если бы не встреча с Тоби, говорит он, он не узнал бы нас, но еще более удивительной игрой случая тогда, в Венеции, было его знакомство с Аккадом.
К тому времени (я цитирую) Сатклифф лишился «своего особого тембра» в творчестве, он сравнивал это с неожиданной потерей верхнего регистра у сопрано. Ему отказал голос. Скорее всего, это стряслось из-за неудачного лечения Пиа у корифеев психоанализа, и еще из-за ее связи с негритянкой. Великий Сатклифф понял, что остался один на один со своим искусством, когда несся на громыхающем поезде через Ломбардскую равнину в направлении Венеции — в направлении неврастенической печали фиолетового гниющего города. Все потеряло для него вкус, но желая остановить фонтан слез в своем сердце, который будто вобрал в себя все фонтаны Рима, он изобразил ощетинившееся легкомыслие, Высшее Равнодушие, и литература получила роман, до сих пор считающийся у сливок пишущей братии забавно пикантным; его жутковатый смех был сродни самосожжению. Как ни парадоксально, но Сатклифф не мог отогнать мысли о том, что если бы Пиа умерла, было бы лучше для него, как-то бы все определилось. А тут… Бросить его ради «дорогой Трэш», ради негритянки… Смешно быть жертвой любовной измены, а если человек, к тому же, знаменит и весьма высокого о себе мнения, то он впадает в ярость. Конечно, подобные эмоции чаще свойственны женщине, но если хорошенько их позондировать, то можно добраться до самой глубины, откуда все начинается и где обитают первые комплексы. Прекрасная Трэш — с ее голосом великолепно настроенной скрипки, с ее пахнувшей, как мускатная дыня, кожей и неисправимым акцентом южанки — ленивая чувственная тореадорша любовных схваток — была надежно защищена от всяких идей, включая постулаты психоанализа и Романтическую Любовь, ибо услышав слово, состоящее больше, чем из одного слога, мгновенно засыпала.
— Ох, ох, — проникновенно лепетала она, лениво поворачиваясь на бок и проваливаясь в сон, похожий на кому. — Ты меня убиваешь, любовь моя.
Подумать только, что Сатклифф даже не подозревал о том, что все это происходило еще до его знакомства с Пиа.
Чудовищно.
— Любовь моя, Робин до смерти расстроен.
Правильно, Робин был до смерти расстроен, когда сидел, выпрямившись, в купе первого класса и сочинял длинное плаксивое письмо бледной девушке — которая, надо отдать ей должное, страдала не меньше него. Пиа любит Роба, написала она губной помадой на стене vespasienne[80] на Рю-Коломб, когда ждала его, чтобы навсегда с ним расстаться, и заодно прогуливала свою балованную борзую. Трэш в это время брала урок английского языка у французской шлюхи с самым длинным языком во всем христианском мире. Пребывая в неведении, Сатклифф наслаждался счастьем и гордился своей девочкой с узкими губами и порочным, грациозным, худеньким телом. А Трэш была вроде бы любимой американской подругой из не помню какого университета, умевшей массажем вылечивать ревматизм, прострел в шее и все прочее. Узнав правду, он почему-то сразу ощутил ужасную боль в пояснице, достойную дюжего лесоруба, но рядом уже не было Трэш с ее длинными шоколадными пальчиками, будто созданными для фортепьянных импровизаций регтайма, ночью, глубокой ночью.
Итак, Сатклифф писал о себе; и из путаной кутерьмы венецианских заметок вырисовывается нечто похожее на автопортрет, хотя, сколько он ни испробовал интонаций, ни одна не совпадала ни с темой, ни с настроением. Ему хотелось изобразить себя центральным персонажем новой книги, однако втиснуть выдуманного Сатклиффа в привычную для прообраза реальность оказалось не так-то просто. Поэтому в рукописи столько загадок, ибо, не успел автор приняться за работу, как его «герои», то есть Пьер, Тоби, Сильвия и я, начали заглядывать ему через плечо и подсказывать слова. Его радовало то, что он нашел подходящую импрессионистскую форму, но раздражали сумбур и непоследовательность нашей жизни. Строптивые персонажи никак не желали четко формулировать свои мысли — особенно о любви, то есть о предмете, который более прочих занимал нас. Отношения нашей троицы он склонен был трактовать как несчастный случай, которого, будь мы осмотрительнее, можно было бы избежать. Но по неотвратимой ассоциации ему вспоминалось его собственное (пусть и неведомое) многолетнее пребывание «третьим» в троице столь же несчастливой: он, Пиа и прелестная Трэш. Что же делать с книгой? Насколько он вправе отступать от фактов? А что если подать все таким вот манером? И после долгих раздумий…