Фламенка - Средневековая литература
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мере развития сюжета кощунственная линия становится все заметнее, кощунства все тяжелее: от обета не есть груш (ст. 2978 – 2982) до сравнения любовного наслаждения с небесной манной (ст. 6093 – 6096). Если в начале романа автор останавливает внимание читателя на бекасах, съеденных героиней в постный день (ст. 464 – 465; см. прим. 24), то об абсенте, который выпивают Гильем и его домохозяин прямо перед мессой, упоминается между прочим (ст. 3078 – 3079). Приурочение встреч Гильема и Фламенки в церкви к воскресным и праздничным службам тонко обыгрывается автором все в том же кощунственном плане: реплика Гильема «Лечить» приходится на день святого Варнавы, почитаемого и в качестве целителя, исцелявшего прикладыванием Евангелия к голове и груди больного (Гильом, переодетый служкой, подает для поцелуя псалтырь Фламенке, томимой любовным недугом); реплика «По мне», которой Фламенка дает окончательное согласие на тайное свидание, падает па праздник святого Петра-в-веригах, когда церковь почитает цепи, упавшие с рук апостола Петра в темнице, откуда его вывел ангел; начало же диалога приурочено, выходя за пределы литургических ассоциаций, ко времени, следующему сразу за весенним праздником первого майского дня, с его известной языческой символикой [258].
Почти сразу с возникновением религиозной темы, за размытыми очертаниями соблюдаемых формально или прямо нарушаемых христианских заповедей и привил, в романе возникает картина, по ходу повествования становящаяся все более отчетливой и выступающая на передний план. Только однажды и мимоходом упоминается дева Мария, четыре раза Христос, но всегда в разговорной форме «клянусь Христом» (per Crist – в переводе эти вводные слова иногда опущены), несколько раз апостолы и другие святые, но только в кощунственном контексте – призываемые для клятвы пли как покровители рыцарей и влюбленных. Зато славословие, обращенное в Евангелии к богородице, хозяйка гостиницы произносит о матери Гильема (ст. 1920 – 1921), а евангельские слова о неведающих и потому не имеющих греха, оказываются отнесенными к согрешающим против Амора (ст. 5588 – 5590). Точно так же христианская проповедь о ничтожности земных ценностей перед царством небесным заменяется на куртуазную – о ничтожности их перед любовью (ст. 3324 – 3330). За то, что дама не сразу поверила своему другу, ей надлежит каяться перед Амором (ст. 4540 – 4542). Амору начинают молиться, как Богу, а даме поклоняться, как деве Марии.
Направь он к милосердью бога,А не к Амору мысль свою,Иль к даме быть ему в раю.
(Ст. 4366 – 4368.)О Гильеме, прошедшем обряд пострижения, говорится с насмешкой: «Служенье господу взамен служенья даме» (ст. 3818 – 3819). Обращения к богу преследуют, как правило, одну цель: добиться от него помощи Амору (ср., напр., ст. 5056 – 5070).
Не следует, однако, как поступают некоторые интерпретаторы, искать за этим что-то специфически вольтерьянское: помимо конкретной исторической ситуации, диктовавшей подобного рода мировоззрение, сам идеализированный характер куртуазной любви, уже у поздних трубадуров смыкающийся с почитанием девы Марии, как раз оправдывал или, по крайней мере, сглаживал перенесение в храм куртуазного действия. Однако ключ к правильному пониманию этих подстановок, не несущих в себе, разумеется, ничего сознательно антирелигиозного – что, впрочем, для средневекового сознания вообще немыслимо – лежит не в этом. Обыденное средневековое сознание, вопреки, может быть, распространенным представлениям, по природе своей глубоко плюралистично. Евангельскую заповедь «отдавать кесарю кесарево, а божье богу» оно склонно истолковывать не в изначальном уступительном смысле (то немногое, что ему положено, отдайте кесарю, все же остальное богу), а напротив, в расширительном: богу отдается только божье, в остальных же сферах следует руководствоваться их собственными законами, военными на войне, карнавальными на карнавале, куртуазными в мире куртуазии. Такой плюрализм находит философское обоснование в аверроистской мысли, с ее теорией сосуществования «двух противоположных истин». Чрезвычайно интересно, что по тому же принципу строится упоминавшийся уже трактат «О любви» Андрея Капеллана, в первых двух книгах которого куртуазная любовь провозглашается источником всяческого совершенства и добродетели, в третьей же порицается как путь ко всевозможному греху («Прозвенел колокольчик, и дети с посерьезневшими лицами возвращаются в класс», – писал по этому поводу С. С. Льюис [259]). Решающее значение имеет точка зрения и акцент: для средневекового сознания уловки Гильема, немыслимые в духовной повести, какой является написанная веком позже провансальская «История Варлаама и Иосафата», вполне уместны, без какого бы то ни было подрывания основ, в куртуазном – и в куртуазнейшем, каким является «Фламенка», – романе.
Гильем, решая – практически – в своем лице спор средневековых куртуазных казуистов о том, чья предпочтительнее любовь – рыцаря или духовного лица, – провозглашается в романе тем и другим одновременно: «И рыцарь ты, и клирик вместе» [260]. Как преданный церкви клирик он служит Амору и даме, однако церковь – вынужденное и, в конце концов, неподходящее место для такого служения. И едва только в ней отпадает надобность, он, как и его «набожная» подруга, охотно спускается в слегка инфернализованный, замкнутый подземными переходами и банями, с их традиционной символикой демонического, традиционный мирок, возникший как ответ на антикуртуазное поведение ревнивца.
«Фламенка», создававшаяся в эпоху заката трубадурской поэзии, вобрала в себя эту поэзию вместе с породившей ее куртуазной культурой.
Начиная роман в стихах протяженностью более 8000 строк, автор, должно быть, трезво оценил технические трудности предстоящей работы. Выбрав облегчающую читательское (или слушательское) восприятие парную рифмовку, он, однако, избежал вызываемой ею монотонности, отказавшись использовать в качестве элемента повествования законченное двустишие и постоянно варьируя интонационные приемы: смысловые единицы текста, как правило, распространены на несколько стихов, рифмующиеся строки смыслово разъединены и, наоборот, объединены с предшествующими или последующими, весьма часты анжамбеманы. Эти и некоторые другие приемы приводят к ритмическому разнообразию провансальского восьмисложника.
Отказавшись от обязательного чередования мужских и женских окончаний, автор добивается эффекта повествования, как бы освобожденного от всех формальных ограничений. Создается впечатление импровизационности, подкрепляемое порой прямым обращением к слушателю, как, например, «продолжить разрешите» (ст. 952), что дало некоторым исследователям повод утверждать, что «Фламенка» сочинялась для чтения перед аудиторией. Афористичная, насыщенная разговорными интонациями речь романа органично пользуется юридическим (см., например, ст. 5573 – 5580; 5591 – 5605) и схоластическим словарем эпохи («диалектичный мыслить метод» – одна из самых сильных сторон автора, ср. ст. 5442).
Изощренный литературный ход, вынуждающий влюбленных обмениваться за встречу в церкви всего одним коротким словом, вкладывает в их уста серию убыстряющихся строк, которые, будучи сведены воедино, реминисцируют построенную по тому же принципу коротких диалогических реплик известнейшую (и вызвавшую к жизни дальнейшие подражания [261]) песню трубадура Пейре Роджьера:
– Увы! – В чем боль? – Умру. – Чей грех?– Любви. – К кому? – Да к вам. – Как быть?– Лечить. – Но как? – Хитря. – Начни ж.– Есть план. – Какой? – Придти. – Куда?– В дом ванн. – Когда? – В удобный день.– По мне.
Эта изысканная литературная реминисценция в растянутом на сотни строк, как бы анаграммированном в тексте диалоге влюбленных, не единственная в романе. Большой интерес представляет в этом отношении описание выступлений на свадебном пиру трубадуров и жонглеров, – здесь дается длиннейший перечень исполняемых ими произведений и их сюжетов (592 – 709), своего рода конспект средневековой хрестоматии (см. прим. 37 – 63). Свобода, с какой рассказчик привлекает для иллюстрации или усиления своей мысли тексты Овидия и Горация, всегда равноценна искусству, с каким он без нажима, «без швов» включает их в повествование. При этом точность таких цитат дает право говорить о хорошем знакомстве автора непосредственно с античными произведениями, а не только с их франко-провансальскими переложениями. Авторская личная нота слышится за описанием покровительства, оказываемого Гильемом жонглерам:
Безвестный ли, иль знаменитыйЖонглер был под его защитой,Не голодал, не холодал,У многих он любовь снискал,Даря им лошадей иль платье.
(Ст. 1717 – 1721.)– описание это предшествует восхвалению собственного, по-видимому, покровителя поэта. Гильем, конечно, и сам поэт (согласно куртуазным представлениям любовь и поэзия – одно): в конце романа он посылает Фламенке послание в стихах (чисто провансальский жанр, введенный трубадуром Арнаутом де Марейлем). Описание миниатюры в рукописи послания (ст. 7100 – 7112) изобличает в авторе знатока книжного дела; другой отрывок представляет знаменательную хвалу чтению, которое помогло Фламенке скрасить двухлетнее заточение, а Гильему преодолеть препятствия {ст. 4803 – 4838). Последнее утверждение -