Сказитель из Марракеша - Джойдип Рой-Бхаттачарайа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, я наблюдал этот процесс — правда, сам того не понимая, — когда чужестранцы зашли в «Аргану». В чем процесс выражался, спросишь ты, Хасан? Говоря простым языком, это было некое освобождение. Чужестранцы свыкались с мыслью, что пропасть между реальностью их бытия и бесконечностью Вселенной — неизмерима. Начинали понимать, что в жизни только одна несомненность, а именно: все известное — совершенно не важно в сравнении с величием непознанного, и только оно, непознанное, имеет смысл. По-моему, эта истина бесконечно выше любого факта о наших чужестранцах.
— И как же зовется эта истина?
— Я зову ее судьбой; другие зовут жребием или роком. Это момент, когда человеку открывается: жизнью правит непознанное и непостижимое. Человек лишь частица в бесконечном потоке, частица, которой не дано ни постичь целое, ни повлиять на него. Величайшее заблуждение — искать истину в преходящих событиях, ибо время — текуче и невозвратно. Настойчиво вопрошая память, человек усугубляет собственную зависимость от воли случая, ибо вопрошать память значит искать определенности у времени. Теперь, Хасан, тебе понятно, почему индивидуальным формулам жизни наших злосчастных чужестранцев я придаю меньше значения, нежели ты, но в отличие от тебя склонен связывать исчезновение с потоком, подхватившим чужестранцев и унесшим их навстречу судьбе?
— Да, понятно, — с уверенностью отвечал я. Набиль казался довольным своей речью, но усталым.
— Кстати, Хасан, — проговорил он полушепотом, — куда я стою лицом? А то я что-то запутался.
— Ты стоишь лицом к мечети Кутубия.
— Отлично, — улыбнулся Набиль. — С тех пор как меня постигла слепота, я частенько брожу среди книжных развалов — тех, что под стенами Кутубии.
Глаза мои округлились.
— Но ведь манускрипты здесь перестали продавать задолго до нашего с тобой рождения, Набиль! — воскликнул я.
— Знаю, знаю, — безмятежно отвечал Набиль. — Тем интереснее мои прогулки. Видишь ли, Хасан, одно из странных преимуществ моего состояния заключается в том, что я, живя на границе пустыни, могу все свое время проводить здесь, поблизости от Джемаа. В конце концов, что она, как не огромная библиотека, а каждый ее обитатель — книга? Я брожу по Джемаа, собираю сырье для размышлений, а потом возвращаюсь домой, где остаток года читаю собранные материалы.
— И меня тоже читаешь? — спросил я, заинтригованный.
Набиль обратил на меня взор абсолютно белых глаз.
— Тебя — постоянно, — отвечал он. — Твое тело подобно, лампаде; во тьме я различаю много таких лампад. Я вижу, как по Джемаа бродят мертвые — они заявляют о своем присутствии целым рядом примет. Вот почему я уверен; реальность, которую показывают нам глаза, не имеет значения; значимо нечто совершенно иное.
— А тебя не страшат образы, являющиеся тебе?
— С чего бы им меня страшить? Страх — это напрасно потраченный миг уединения. А еще страх порождается неправильным представлением о смерти; смерть же давно потеряла надо мной власть.
Я задумался; мысли перекинулись на другой вопрос, давно уже меня занимавший. Теперь я задал его вслух:
— Скажи, Набиль, почему ты живешь отшельником? Что за демоны прогнали тебя к границе пустыни?
Набиль застенчиво улыбнулся.
— Неужели непонятно? Нет никаких демонов. Просто я наконец нашел себе место.
— Место и женщину?
В знак согласия он наклонил голову:
— Да, и женщину.
Амидаз
Тут снова раздался голос настырного кузнеца, и на сей раз в нем слышалось немалое смущение.
— Все-таки я не понимаю, зачем они опять пошли на площадь. Они что, судьбу искушали?
Набиль выслушал со скучающей улыбкой и отвернулся к мечети Кутубия.
— Возможно, — отвечал он.
По лицу его пробежала тень.
Последовало продолжительное молчание. Незрячий взор был устремлен на мечеть. Наконец я спросил Набиля, о чем он думает.
— Я думал, что в жизни самое главное — выразительная смерть. В конце концов, остальное — пустяки.
— Как так?
Набиль помолчал еще с минуту.
— Возьми, к примеру, моего деда. По большому счету его прижизненные успехи ничтожны, смертью же своей он все искупил с лихвой — по крайней мере в моих глазах. — Голосом, глухим от скорби, Набиль добавил: — Возможно, поэтому и мне было напоминание о доме, что остался в долине Зиз. Я думал: какие они, финиковые пальмы, сгибаемые ветром пустыни? Я покинул родной дом в восьмилетием возрасте. То был приют любви и счастья.
Набиль не сводил незрячих глаз с мечети.
— Друг мой, что видишь ты там? — спросил я.
— Я вижу зной, что продолжается многие дни. Я вижу желтые ости под сенью пальм. Самые высокие пальмы достигают тридцати метров. Плодородны земли Тафилалета! Не зря мою родину называют Месопотамией Северной Африки. Среди пустыни мой Тафилалет подобен зачарованному саду.
— Я был бы рад когда-нибудь отправиться туда вместе с тобой, — улыбнулся я. — Поглядеть на твой старый дом, побеседовать о твоем дедушке.
— Там ничего не осталось, Хасан. Крыша уже два года как провалилась. Стропила догнивают меж стен из красной глины, сами же стены день и ночь пожирает ветер. Ставни треугольных окошек болтаются на сломанных петлях; оконные рамы, когда-то выкрашенные индиго, рассыпались в прах. В потолке дыра, сквозь нее в дом летит песок. Фонтан во внутреннем дворике полон глины и грязи, оплетен плющом. Дом охвачен распадом, обречен. Мертв. А виновник — я. Я должен был жизнь положить на то, чтоб спасти наследие, но, подобно своему отцу, покинул Тафилалет. Я жил припеваючи в Марракеше, в то время как дом моих предков рушился моим небрежением.
— Никто не виноват, — убежденно сказал я. — У тебя своя жизнь; ты шел на зов мечты.
Набиль подался вперед, лицо его теперь освещал костер.
— Ты хороший друг, Хасан, но даже тебе не под силу избавить меня от тяжкого бремени прошлого. Это к вопросу о судьбе и жребии. Таков уж миропорядок. А слепота в определенном смысле — благословение. Ибо я могу одновременно быть и здесь, и там, и везде.
Набиль выпрямился и невидяще уставился вдаль.
— И детство мое благословенно. Оглядываясь назад, я говорю судьбе «спасибо». Может, потому и тешусь воображаемым возвращением. Тогда, в детстве, я стольких нюансов не замечал. Теперь — замечаю. Рано утром я выхожу на прогулку в сопровождении ветра. Мы спускаемся к реке Зиз, на берег с густой травой. Встает солнце; от влажной земли исходит пар. Мы идем лугом, трава высокая; идем к дому. В апельсиновых рощах растут гранатовые и инжирные деревья. Мулы машут хвостами, отгоняют целые рои черных мух. Процессия муравьев движется по длинным коричневым стеблям дурмана. Красные глиняные стены испещрены капельками воды. В рассветном тумане гуляет эхо.
Набиль глубоко вздохнул. Глаза его были прищурены, как у человека, который глядит на солнце.
— А вечером, — продолжал Набиль, — тени плотные, глухие, и яркий день ищет покоя у реки. Сумерки пропитаны запахом воды и влажной земли. Воздух прохладный, невесомый. Небо полно звезд. Самые высокие пальмы подобны черным штрихам, что нанесла ночь.
Набиль улыбнулся, облизнул губы, словно хотел ощутить, каков влажный воздух на вкус, — а губы были сухие, потрескавшиеся.
— Вот чего — и многого другого — я прежде не замечал. Люблю подробности. Ибо самые простые вещи приносят великую радость.
— Скажи, Набиль, эти образы родились в тебе, потому что ты обратил лицо к мечети?
— В молитве есть истина, в мистицизме — смысл. По крайней мере так учат величайшие поэты, что скрываются под личинами рек, гор, океанов и ветров.
— Вот тут я согласен с тобой, Набиль.
— Это хорошо, ибо я часто думаю, а не так ли ты сочиняешь свои истории, не пытаешься ли, подобно мне, укрепить камнями зыбкий предел мира?
— Именно так, — отвечал я.
— Вижу. Разве это не прекрасно? Разве не прекрасно этим тешиться?
Набиль опустился на колени перед костром.
— Я не рассказывал, как однажды, в детстве, в комнату ко мне влетел орел? То была огромная птица. Размах крыльев превосходил раскинутые руки моего деда. Орел гнался за голубем, которому в последний миг удалось спастись. И вот орел лежал на полу не шевелясь. Одни только глаза были у него живые. И в них отражались все краски мира.
Набиль выпростал руки из-под накидки, раскинул как мог широко. И стал медленно их раскачивать. Он превратился в орла. Встал на ноги, выпустил когти. Мы смотрели как зачарованные. Спокойно, неспешно он выгнул крылья, поднялся в воздух и, подобно паруснику, выплыл за окно.
И взмахнул рукой.
— Слушай речь ветра!
— Что говорит ветер?
— Тише, тише! Ветер делает дыру в небе — дыру, сквозь которую годы потекут вспять. Пока что дни не спрессованы в плотную массу, но состоят из отдельных образов подобно облакам, и ветру должно вращаться, покуда не станет он тонок и остер, как ятаган времени.