Мясной Бор - Станислав Гагарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Огонь! — заорал Жуков, и снова, как горох от стенки, отлетел снаряд.
Не брал он тяжелые танки…
— По гусеницам наводи! — крикнул сержанту Анохин.
— Навожу! — ответил Жуков и увидел, что танк повернул к ним башню и, не стреляя, рванулся на их позицию.
Бойцы еще могли отскочить от мчавшейся на них громадины в разные стороны, и тогда была бы небольшая возможность сохранить жизнь. Только не захотели Анохин и Жуков оставить пушку. Теперь Жуков метил в рвущиеся к ним траки, от них летел в стороны снег, траки быстро съедали последние метры, а он все наводил и наводил, кричал: «Огонь!», и маленькая сорокапятка злобно лаяла на стальную махину, гордая в решимости умереть, но не отступить.
Не отступили… Когда оставалось немного, Бруно Мильгауз напрягся в сиденье, чтоб легче принять на себя удар. Он слился с машиной, летящие по каткам траки стали его конечностями, руки удлинились, продолжились через рычаги во фрикционы, бешено работающий мотор заменил Бруно его сердце. Он кричал бессмысленное, но кричал молча, приученный разговаривать в танке только о том, что относится к боевой обстановке, ведь любое произнесенное слово слышал весь экипаж. Бруно любил давить живое мощью и многотонным весом своего тела-танка. Он испытывал нечеловеческое наслаждение, подлинная страсть охватывала все его существо, и Бруно давил убегающих в поле красноармейцев летом сорок первого года, расплющивал беженцев с их жалкими тележками для скарба, давил раненых, лежащих на топчанах под тентом палаток окруженного медсанбата, утюжил русские окопы, раздавливал грузовики с пехотой и штабные эмки. Но больше всего Бруно любил кромсать вот такие безобидные для его тяжелого танка пушчонки…
Последний снаряд наверняка разбил бы трак у танка. Только времени Жукову уже не хватило. Танк навалился всей многотонной массой, правая его гусеница ударила пушку по левому колесу. Ствол сорокапятки задрался кверху, казалось, он потянулся, чтобы схватить за орудийное жало врага и попытаться его вырвать… Но ствол у нее был коротким и задирался все выше. И когда смотрел уже в серое равнодушное небо, грянул бесполезный теперь выстрел.
А танк-«француз» опрокидывал пушку на головы ее хозяев. Они припали к орудию, будто ища у него спасения. Жуков спрятал голову за щиток, словно щиток мог спасти его, впрочем, сержант не думал об этом, он прикрылся скорее по привычке, так его всегда учили. Подносчик Анохин потянулся за новым снарядом, но глянул, как далеко стоит ящик, и остался на месте. А заряжающий Юсов, не получив в руки снаряда, увидел, как стал приподниматься открытый казенник, упал, стараясь обнять его.
Бруно Мильгауз опрокинул пушку, она упала, накрыв артиллеристов, и Бруно смял все, что было перед ним, потом взгромоздился на исковерканные останки, мстительно крутнулся и раз, и другой, поурчал от сладострастия, ухнул, довольный победой, и помчался по улице, высматривая новую добычу.
Пытался остановить другой танк расчет сержанта Маметьева. Он тоже бил по тракам, и тоже не успел. И тогда громыхающий, извергающий пламя и чад танк затоптал и сержанта Маметьева, и наводчика Антонова, и Губаревича — подносчика снарядов.
И Жуков, и Маметьев не отступили… Много было таких, не отступавших! И лязгающий убийца не избежал возмездия. Пока он расправлялся с расчетом Маметьева, командир батареи лейтенант Феофанов выцелил его сзади. Выстрел — и гусеница распласталась. Второй — попадание в моторную группу. И разорвалось железное сердце железного зверя.
…Глазунов и Венец обходили утром бывшее поле сраженья. Было уже 10 февраля 1942 года. Они выбили немцев из обеих деревень и железнодорожного разъезда, потеснили противника дальше, в сторону Каменки, подбираясь к рокадной одноколейке. И вот комбриг и комиссар пришли туда, где начали атаку уральские ребята. Раненых давно подобрали, убитые ждали похоронной команды, теперь им было не к спеху. Глазунов и Венец обошли труп взводного Антокольского, постояли над ним молча с минуту, закурили, пошли дальше. Ближе к деревне убитых было больше.
— Я помню этого парня, — сказал Иосиф Венец, глядя на распластавшего в стороны руки, лежащего лицом вверх красноармейца. — Говорил с ним перед боем, как заряжать винтовку показывал. Семеном его звали, из Нижнего Тагила.
Комбриг нагнулся и попытался высвободить винтовку из сжатых пальцев Семена. Но тот оружия не выпускал.
— Гляди-ка, — сказал Глазунов, — и после смерти воином остался. Помоги, комиссар. Винтовка его пригодится другому.
Вдвоем они освободили тагильчанина Семена от оружия, и стал он теперь обыкновенным человеком. Обыкновенным мертвым человеком.
Венец прошел дальше. Его остановил возглас комбрига:
— Ты видишь, комиссар? Смотри сюда! Ведь он винтовку с предохранителя так и не снял…
— В горячке, — не поворачиваясь, сказал Венец. — С молодыми бывает. На этом поле здесь он такой не один.
— Погиб в бою, а по врагу не выстрелил ни разу, — проговорил комбриг, догоняя комиссара. — Какой ценой измерить его смерть?!
30
Всем давно хотелось отварной картошки.
Порой диву даешься, когда видишь необычную нежность, с какой истинно русский относится к бесхитростному блюду — картошке в мундире. Какая уж тут хитрость! Отмыл клубни, залил водой и ставь на огонь. А закипит вода — посоли круто. Ну, это на чей вкус. Иные варят в несоленой, а потом щедро макают освобожденную от кожуры, исходящую паром картофелину в крупную соль, она так приятно поскрипывает на зубах… Эх, картошка! До чего же полезный и вкусный продукт, особливо в те времена, когда выпадают народу голодные испытанья!
Никто не воспел картошку в торжественных одах, но, если бы принято было водружать растениям памятники, на Руси поставили б картошке настоящий мемориал. А ведь были времена — никак не хотели ее принять. Бунтовали жестоко, дрались с екатерининскими солдатами, отвергали ведьмины яблоки, и снова (привычное дело!) лилась русская кровь. Теперь и не верится даже. Немыслим русский стол без жаренной на подсолнечном масле с луком, испеченной в жаркой золе костра, отварной с селедочкой, намятой со шкварками…
А им хотелось попросту — в мундире. У помкомвзвода день рождения случился. На войне обычно про эти дни не вспоминают, только раз на раз не приходится, тут вот и вспомнил сержант Меледин, что стукнуло ему аж целых двадцать два.
Степан Чекин в роте этой был новичком. Он досрочно отпросился из медсанбата. Комбат Ососков отпустил его без особых возражений, и Чекин хотел вернуться в свою дивизию, но дивизия сменила позиции, знать о ней могли лишь в армейском штабе, куда сержантов и на порог не пускают.
На прежнем месте он воевал недолго, ни к кому не успел привязаться быстротечно и кровно, как привязываются на переднем крае, и корешков у Степана там не было. Вот и остался в сорок шестой. Так и попал на скромное торжество сержанта Меледина.
— Котелок бы картошки слопал, — мечтательно сказал именинник, — да ежели с огурцом еще…
— Селедки можно, — отозвался старшина, — имеется в заначке.
— У тебя чего в той заначке только нет, — заметил сержант из третьего взвода Ермолай Трутнев, долговязый и сумрачный сибиряк.
— Картошечки! — простонал Денис Меледин. — Чую дух от нее.
— Может, тебе и бабу к ночи? — спросил старшина Гурьев. — Конечно, бабу я произвести не в состоянье, а вот картошку…
— Добудешь? Трофейный парабеллум подарю…
— На кой хрен он мне сдался, я наганом обойдусь, — сказал Гурьев, звали его Виктором, и был он один, пожалуй, кадровый сверхсрочник в батальоне. — А с этим закусем, по которому ты млеешь, дело не простое. За ним идти опасно.
— Куда? — вскинулся Меледин.
— Сиди, сержант, — остановил его Гурьев, — не выпрыгивай. Твое дело сторона. У тебя, брат, праздник.
— Слыхал я про тот сарай, — сказал Ермолай Трутнев. — Херня все это на постном масле, байки.
— А я в третьей роте давеча жареной отведал, — возразил Гурьев. — Картошка из того погреба была. Понял? Смелые там ребята, в третьей. Каждую ночь ходят.
— Доходятся, — буркнул Трутнев. — Давайте жребий бросим.
— Не надо жребия, — сказал вдруг молчавший до тех пор Степан. — Чего там… Я пойду.
…Эти двое не боялись друг друга. Страх всколыхнулся было на донышке сознания и угас. Не потому, что его задавили усилием воли. Необычность обстановки, а главное — вовсе не военный характер затеянного ими не дали страху разрастись и превратиться в ожесточение, ярость, желание уничтожить другого. Может быть, эти чувства порождаются не страхом, только он содержится в первоначале побуждения, заставляющего поднять меч. Страх, опасение за свою жизнь, стремление сохранить ее — естественное состояние живого, почуявшего опасность, инстинктивное состояние. И когда страх не развился, возникла пустота, и в незаполненное место пришло любопытство.