Передышка - Примо Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В разношерстной группе «румын» нашлись прирожденные артисты: в их интерпретации шутливая детская песенка превратилась в трагическую пантомиму, полную тайного смысла, символических намеков и грустных ассоциаций.
Маленький оркестр, инструменты для которого предоставили русские, глухо, на низких нотах заиграл знакомый мотивчик. В черных плащах с поднятыми капюшонами, из-под которых выглядывали мертвецки-бледные, изборожденные глубокими морщинами старческие лица, на сцену вышли три призрака. Вышли медленным пританцовывающим шагом, раскачиваясь в ритм музыки, каждый с длинной незажженной свечой в руке. Все тем же шагом дошли до рампы, по-стариковски сгибая рывками негнущиеся поясницы, начали медленно кланяться. Не меньше двух минут зал сочувственно следил, как они мучительно сгибались и разгибались, пока не вернулись наконец в вертикальное положение. Оркестр смолк, и три ходячих скелета затянули дрожащими надтреснутыми голосами песню. Они пели и пели, и по мере того, как они проглатывали слова, заменяя их бессильными, плохо скоординированными движениями, создавалось впечатление, будто вместе с голосом от них уходит и сама жизнь. Тихие, гипнотически пульсирующие удары барабана сопровождали это медленное необратимое умирание. Последний повтор при окончательно смолкшем оркестре, онемевших певцах и молчании публики походил на мучительную агонию, на последние предсмертные конвульсии.
Песня кончилась, снова мрачно заиграл оркестр, три фигуры в плащах, собрав последние силы, повторили свой судорожный поклон. Когда им удалось каким-то чудом распрямиться, они, сжимая дрожащими руками свечи, чудовищно шатаясь из стороны в сторону, но продолжая сохранять ритм, исчезли наконец за кулисами.
От «Треугольной шляпы» у зрителей перехватывало дыхание, и каждый вечер, когда номер заканчивался, воцарялась тишина, которая была красноречивее любых аплодисментов. Почему никто не хлопал? Возможно, от этого номера, несмотря на всю его карикатурность, исходил тяжелый дух коллективных снов — снов, замешанных на тоске по дому, на праздности, когда ни работы, ни страданий больше нет и ничто уже не защищает человека от самого себя; а может быть, люди чувствовали бессилие, думали о бессмысленности жизни, своей и вообще, может быть, над ними витали тени уродливых чудовищ, рожденных сном разума.
Проще, даже примитивнее было следующее достижение «румын» — комедийный спектакль, об аллегорическом характере которого говорило уже само название: «Меланхолики в плену у дикарей». Меланхоликами были мы, итальянцы, потерпевшие кораблекрушение на пути домой и смирившиеся с бездельем и скукой своего существования на диком острове, под которым подразумевались Старые Дороги; русским, нашим добродушным русским, досталась роль людоедов, чья кровожадность не знала границ: голые, разрисованные татуировками, они изъяснялись на какой-то тарабарщине и пожирали сырое человеческое мясо. Их вождь сидел в хижине из веток, и табуреткой ему служил стоящий на четвереньках белый раб. Время от времени вождь подносил к глазам большой будильник, висевший у него на шее, но не для того, чтобы узнать, который час: будильник подсказывал вождю, какое следует принять решение. Товарищ полковник, начальник нашего лагеря, был, наверное, человеком умным или, по крайней мере, терпимым, раз допустил столь грубое издевательство над собой и своей должностью; а может, наоборот, дурак дураком; впрочем, не исключается и то, что русские в очередной раз проявили присущую им от века благодушную беспечность, обломовское ко всему пренебрежение, царившее на всех уровнях в тот счастливый момент их истории.
Правда, одно происшествие всех взбудоражило: действительно ли русское начальство проглотило сатиру или намерено за нее расквитаться? После премьеры «Меланхоликов» среди ночи в Красном доме началось светопреставление: шум, беготня, сапогами открывали двери, выкрикивали команды на русском, итальянском, ломаном немецком. Те, кто попал сюда из Катовиц и успел пережить подобное, не слишком испугались, но остальные перетрусили не на шутку (особенно сочинившие пьесу «румыны»). Сразу же поползли слухи, что русские готовят репрессии; самым мнительным уже мерещилась Сибирь.
Русские через Лейтенанта, который в эти минуты выглядел еще ничтожнее и отвратительнее, чем обычно, подняли всех на ноги, приказали немедленно одеться и построиться в одном из кривых коридоров Красного дома. Прошло полчаса, час, никто не понимал, что происходит. В хвосте, где я стоял одним из последних, головы строя видно не было, и за все время мы не сдвинулись ни на шаг. Кроме предположения о репрессиях за «Меланхоликов», из уст в уста передавались и догадки иного рода, одна другой нелепее: русские решили выявить среди нас фашистов, ищут двух лесных женщин, будут проверять на триппер, набирают людей для работы в колхозе, нуждаются, как немцы, в специалистах. Вдруг появился итальянец, рот до ушей. «Деньги дают!» — сказал он и помахал зажатой в кулаке пачкой рублей. Ему не поверили, но появился второй, потом третий, все подтверждали неожиданную новость. За что дают — понять было нельзя (да мы не понимали даже, почему находимся здесь, в Старых Дорогах, что с нами завтра будет), но наиболее правдоподобно прозвучала версия, будто в каких-то советских кабинетах нас приравняли к военнопленным и теперь рассчитываются по дням за выполненную работу. Кто, как считал эти дни (почти никто из нас никогда для русских не работал — ни в Старых Дорогах, ни раньше), за что заплатили даже детям, а главное, почему, чтобы выдать деньги, надо устраивать такой тарарам, держать всех на ногах с двух часов ночи до шести утра — остается глубокой тайной.
Получали все по-разному — от тридцати до восьмидесяти рублей. То ли у русских были свои, особые соображения, то ли они платили просто наобум. Деньги, конечно, небольшие, но все остались довольны: можно будет себе что-нибудь позволить. Укладываясь на рассвете в свои постели, мы обсуждали случившееся на все лады, но никто и не предполагал, что это счастливый знак, прелюдия к возвращению домой.
Именно с этого дня, хотя никаких официальных объявлений еще не было, стали появляться все новые и новые признаки скорого отъезда. Робкие, смутные, неподтвержденные, но и их было достаточно, чтобы все поверили: что-то наконец сдвинулось, что-то вот-вот произойдет. Прибыл отрад русских солдат, безусых деревенских ребят; они рассказали, что их перевели из Австрии сопровождать эшелон с иностранцами, отправка должна состояться на днях, но куда — им не известно. Вдруг, после наших многократных и безрезультатных просьб, начальство распорядилось выдать обувь всем нуждающимся. И наконец, пропал Лейтенант, словно сквозь землю провалился. Или вознесся на небеса.
Все было в высшей степени туманно и зыбко. Если допустить, что отправка действительно готовится, кто поручится, что мы едем именно домой, а не еще в какое-нибудь неведомое место?
Уже довольно долгий опыт общения с русскими подсказывал, что надежды не вредно разбавлять отрезвляющей дозой сомненья. Да и погода не внушала оптимизма: в начале сентября похолодало, небо затянулось, начались дожди, напоминая нам о предстоящих трудностях.
Дорога, луга и поля превратились в сплошное месиво. Крыша Красного дома была дырявая, как решето, вода безжалостно лилась на наши постели, натекала в комнаты через незастекленные окна. Ни у кого из нас не было теплой одежды. Мы видели, как крестьяне возят из леса дрова и хворост, утепляют свои дома, латают прохудившиеся соломенные крыши; все, даже женщины, надели сапоги. Ветер доносил до нас новый тревожный запах — запах едкого печного дыма, запах надвигающейся зимы. Третьей, да еще какой — русской зимы!
Но весть о возвращении, о спасении, о завершении наших долгих мытарств наконец пришла, причем самым неожиданным образом, сразу с двух сторон, не пересекающимися между собой путями, и была настолько убедительной, что все наши сомнения рассеялись. Она пришла в театре, прямо со сцены, и еще ее привез по грязной разъезженной дороге необыкновенный вестник, известный на весь мир человек.
Дело было так: вечером во время дождя в переполненном «Покатом зале» все в девятый или десятый раз смотрели «Меланхоликов» (а что еще делать перед тем, как залезть под отсыревшее одеяло?). В этой постановке, хоть и ерундовой на самом деле, было много выдумки, остроумных и добродушных намеков на каждодневные события нашей жизни, из-за чего мы не пропускали ни одного спектакля и уже знали почти весь текст наизусть. Раз от разу нас все меньше смешила сцена, в которой Кантарелла, еще более дикий, чем в жизни, мастерит по заказу русских-людоедов гигантский жестяной чан, в котором должны быть сварены самые активные меланхолики, и все больше надрывал сердце финал, когда появляется корабль.