Повести. Очерки. Воспоминания - Василий Верещагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодому человеку тем приятнее были этот намек и это приглашение, что они как нельзя более согласовались с его собственным, бесповоротно принятым решением. Нетерпеливее прежнего стал он ждать теперь конца кампании и возможности получить отпуск. Так как письмо Надежды Ивановны немножко обеспокоило его, то мысль, сказавшись больным, сейчас поехать провожать развинтившуюся Наталку не раз приходила ему в голову, но сознание служебного долга брало верх и прогоняло малодушное намерение.
Когда главная квартира перешла в Сан-Стефано и переговоры о мире стали подвигаться, Володя начал считать дни, остающиеся до отъезда. «Терпение, терпение! — приходилось ему говорить себе, — ждать уже не долго!» — и действительно, ждать пришлось не долго.
Новое письмо от Надежды Ивановны, на этот раз с черною печатью.
Половцев так и замер. Он долго не решался вскрыть конверт, потому что содержание письма было для него и так ясно. Желание знать подробности заставило, наконец, прочесть его.
Наташа умерла в Бухаресте от тифа, зачатки которого, надобно думать, таились в ней уже несколько дней, — так, по крайней мере, сказали доктора, те самые, с которыми она вместе занималась прежде в госпитале Бранковано.
В болезни она часто много бредила, но перед самой смертью пришла в сознание и еще раз попросила «передать Володе Половцеву ее последний поклон и пожелание счастья», а также просьбу «не сердиться на нее».
Надежда Ивановна заканчивала письмо обычною фразой выражения доверия к Провидению: «Да будет во всем его святая воля — и волос не спадет с головы нашей без воли его!»
____________________Володя женился на той самой светской барышне, которой он нравился и которая не ненравилась ему. Наташу он вспоминает только про себя, потому что молодая жена относится не совсем хладнокровно к памяти «об этой девочке»: от кого-то как-то слышала она про романтическую историю за Дунаем и о ранней любви своего мужа к героине этой истории.
Надежда Ивановна вся ушла в дела благотворительности, в память своей Наталочки. В перстне на ее руке морфин, от употребления которого она отвыкла на театре войны, заменен теперь маленькой прядью мягких белокурых волос, над которыми она почасту и подолгу плачет.
Федор Викторович Немиров. Мастеровой
Из книги «Иллюстрированные автобиографии нескольких незамечательных русских людей»____________________Здешней губернии, Вологодской губернии, батюшка, из самого города, мещанин природный, даже цеховых дел мастер, можно назвать, — Федор Викторович Немиров, имя и фамилия, и отчество. Семья была 5 человек: 4 брата и одна сестра. Семейство, теперяча, примерно сказать, кормилось — как мой-то отец, он был столяр, коностасник, в храмы иконостасы делал и пропитывал тем семейство.
Старший брат был образован столярному; уехал в Петербург, позамотался там, значит, не высылал родителям ничего. Я по этому случаю и отведен был от хозяина, от живописца, подсоблять родителям.
Когда малолетние были — стручки воровал: были у нас кирпичные заводы на поле, и тут горох был. Рабенков десять нас собралось, кое-кого, воровать. Хозяйка тут узнала меня по волосам — белые были волосы.
Пришла к родителю с жалобой, изъясняться, что вы, говорит, потакаете своим детям по чужим огородам ходить! Потом родителя рассердила она этим разговором: вот как, говорит, потакаю! И стал сечь меня без милосердия. Я не столько думал о боли от розог, как думал, что между ногами у родителя задохнусь, кровь уж хлынула у меня. Она после отнимать стала, он и ее потолкнул: я, говорит, вот как умею потакать детям, чтобы баловали у меня.
И посейчас, где вижу горох, сейчас в голову: «Вот почин-от мой!»
Парень хороший был, жалобы часто были: поколотить кого — это мое дело было — с жалобою ходили, и часто за это меня хлестали, прекращали мою удаль.
Особенно кутейников не любил, — вот семинаристы, иначе «семинары», мы всё прежде «кутьей» их звали. Здесь, из семинарии идут, народишко такой вздорный, мы, мещане, их не любили. Особенно, вот, в ярмарочное время, было так же, как будто война была на реке, как вроде бы этакие кулачные, которая сторона осилит; одна сторона от семинарии, другая от рыбных рядов; которая осилит, та и погонит. Полиция слаба была в те времена. Праздничные дни, мастеровым когда свободно, сначала из маленьких пойдут, после и большие пристанут, и они из классов, от чина к чину выше придут… Было этих глупостев, сударь! Долго-то нельзя ведь, они начальство имели; всё больше наши мастеровые брали верх, и прогонят их, в семинарию, и загоним своею-то партией.
Тут в детстве тоже было. Отец послал: «Поди, Федюшка, дай подпаскам гривенник, чтобы из лошадей мне волосков надергали». Дал три копейки — для смычка, для скрипки, починивал он. Гривну я получил, мне понравилась она, новенькая еще, подумал: не отдам подпаскам, лучше сам выдерну — это в уме и держал сам. Увидал некованого жеребца, стрижку еще, и стал дергать из хвоста; он меня и лягнул; аршина два отлетел от его и успел ведь выдернуть волосы, только в колено, в левую ногу он попал; кабы я дальше стоял, убил бы меня. И теперь вся левая сторона болит, сказывается. Страдал, а родителю не поведал — он бы высек меня!
У Бориса Егоровича Монахова обучался живописному; семь месяцев рисовал только азбуку, значит, зеницы ока; и до всего человека вырисовывал фигуры карандашом, за краски не принимался; последняя фигура оставалась, зады человека вырисовать, и ее не вырисовал.
От бога не утаишь, теперяча, но от вас могу утаить; однако, хочу я сказать, отчего я сделался столяром: у хозяина, теперяча, вышпаклеваны были шесть икон, под живопись, приготовлены были, и я сейчас на печку поднял эти деки, чтобы они скорее сохли, а их и разорвало с концов-то вершков около 4-х, по стругам-то!
Случилось на масленой неделе[44]. За 90 верст от Вологды естя волость Шуйская, где хозяин жил. Я увидел свою беду — неизбежная гибель от хозяина будет, попало бы на орехи! Никому не сказал и сейчас сходил в одно место, узнал, что в Вологду едут, и стал просить у хозяина уволения на масленичной неделе отпустить меня к родителям, даже поклонился в ноги, и он отпустил меня с удовольствием. Я, значит, собрал деки с печки и заставил, чтобы никто не видел этого моего греха, и уехал в Вологду, в гости, отпущен был. Высекли бы меня за такое недосмотрение, на такой жаре поставить!
Приезжаю домой, родители заплакали и тот, и другой, не видаючи семь месяцев. Мать покойная, теперяча, говорит отцу: «Виктор, ты ведь пропитывал семейство! Один сын замотался, по миру не пустил; мне жаль его отпустить, пускай дома работает?» Отец согласился, а я давай стараться помогать ему. Следовало бы мне задницу высечь, а не только что оставлять дома. Прекраснейший был хозяин, а взнудили эти деки.
Когда, значит, нужно было, я краски приготовлял, тер на плите: крон, киноварь, шихирвейс и берлинскую лазурь, винцейскую ярь, слоновую кость, ржевский бакан — каких только колеров не требовалось, все приготовлял — полукармин и кармин тер. Ультрамарину только не имел в руках и не знаю до сих пор, этого не держал в руках — называли дороже золота его! здесь и не было в те времена.
А кость сами жгли, эти кобылечки самыя от студени: бросишь в печку, и потом сгорят; сверху белое ножиком очистишь, эту белизну; там смолевое, совершенно как голландская сажа. Конечно, оно твердо в терке, тереть ее на плите.
Хозяин говорил: «Все единственно, что слоновая кость, что эта; один и тот же скот, ту же кость имеет; обманывают, — говорит, — нас: где же столько слонов натягать, сколько ее идет в Россию!»
Слоновая кость сквозность имеет. Вот на Иосифе Прекрасном, когда он к Пентефриевой жене в спальню приходит[45] и она хочет его в блуд ввести и хватает к себе на постель, — эта история при мне писалась у Бориса Егоровича, и фигуры были вершков по 20-ти — и Пентефриева жена, и Иосиф. Этая самая верхняя одежда у Иосифа-то писалась аглицкой желчью, а светá, переломы тушевали слоновой-то костью; а на Пентефриевой жене, когда они лежали на постели и обнажены были сосцы, была белая сорочка, — белилом или крымшихирвейсом.
Слоновая кость не закроет колер, — она большую сквозность имеет; а сажа, например, замарает какую хотите краску.
Тоже, помню, в Духов монастырь семейство Спасителя, Предтечу и Божию Матерь писали. Предтеча держал голубка в руках, а Спаситель его берет от него, во младенчестве друг от друга. Эта икона при мне была писана.
Как, я не знаю, в нынешние веки, а в прежние веки жалели бумаги и карандашей для нас, мальчишек: так возьмешь, настрогаешь лучинок и сделаешь, теперяча, вроде карандашей этаких, в тряпку мокрую завернешь, и потом бросали в огонь. Сгорит эта мокрая тряпочка, и остаются эти самые головешечки этих лучинок, оне твердыя, как вроде карандаша — обчистишь, и рисовали им. На бумаге неладно нарисуешь, сейчас счищаешь — и потребление малейшее было в бумаге: один лист существовал вместо десяти; неладно нарисовал, сметали уголь, опять на ней же и мараешь. Хозяин не только иконы писал в храмы, но и патреты заказывали ему. Давнишния, теперечныя времена, могу и забыть, а помню, это самое, что Виплогов был — с его взяли три рубля, десять на ассигнации за патрет, это мне памятно. При нас порядились, так это в памяти.