Свеча на ветру - Теренс Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А кто написал письмо? Ланселот неожиданно сел.
— Письмо от Гавейна, от несчастного Гавейна. Он мертв.
— Мертв!
— Как же он тогда писал… — начал Блеоберис.
— Ужасное письмо. Гавейн был достойным человеком. Вы все заставляли меня сражаться с ним, не понимая, какое сердце билось у него в груди.
— Да прочти же письмо-то, — нетерпеливо сказал Боре.
— Видимо, последний удар по голове, который он от меня получил, оказался опасен. Ему вообще не следовало трогаться с места. Но он томился одиночеством, отчаянием и чувствовал себя преданным. Последний из его братьев обернулся изменником. Он настоял на том, чтобы возвратиться в Англию и помочь Королю, — и во время высадки ринулся в бой. К несчастью, он вновь получил удар по старой ране и через несколько часов умер.
— Я не понимаю, почему тебя-то это расстраивает.
— Послушайте, что здесь написано.
Ланселот поднес письмо к окну и молча просмотрел его еще раз. Было в письме что-то трогательное — почерк Гавейна так не походил на него самого. В таком человеке, каков был Гавейн, вряд ли кто-нибудь мог заподозрить литературный талант. На самом деле, более натуральным казалось, что и он, подобно большинству остальных, неграмотен. И однако же исписанный лист заполняли не заостренные буквы готики, бывшей в то время в ходу, но прелестные старогаэльские минускулы, оставшиеся такими же опрятными, округлыми и мелкими, какими были они, когда престарелый святой обучал им Гавейна в сумрачном Дунлоутеане. С той поры он писал так нечасто, что искусство, обретенное им, сохранилось во всей его красоте. То был почерк старой девы или мальчика давних времен, пишущего со тщанием, высунув язык и зацепившись ступнями за ножки стула. Несмотря на все беды и мучения старости, почерк сохранил и присущую ему целомудренную опрятность, и изящество давно уж не модных завитков. Казалось, что из черных доспехов выступил вдруг смышленый мальчишка: совсем еще маленький, с капелькой на кончике носа, с посинелыми босыми ступнями, с корешком ламинарии в крохотном пучке моркови, на который походила его ладошка.
«Тебе, сэр Ланселот, цвет благородного рыцарства, лучший изо всех, кого только видел я и о ком слышал за всю мою жизнь, я, сэр Гавейн, сын Короля Лота Оркнейского и сын сестры благородного Короля Артура, шлю приветствие.
И я хочу, чтобы весь мир узнал, что я, сэр Гавейн, рыцарь Круглого Стола, искал смерти от твоей руки, — и умираю не по твоей вине, но по моей. И потому я заклинаю тебя, сэр Ланселот, возвратиться в это королевство и посетить мою могилу и прочитать молитву-другую за упокой моей души.
И в этот самый день, когда я пишу тебе это послание, я бил смертельно ранен, но рану эту еще прежде нанес мне ты, сэр Ланселот, и я не мог бы принять смерть от руки, благороднее той, что убила меня.
Ты же, сэр Ланселот, ради всей прежней любви, что была некогда между нами…»
Ланселот прервал чтение и бросил письмо на стол.
— Нет, — сказал он, — я не могу продолжать. Он просит меня прибыть со всей поспешностью и помочь Королю в борьбе против его брата: последнего его родича. Гавейн любил свою семью, Боре, но под конец у него никакой семьи не осталось. И все же он прислал мне свое прощение. Он заявил даже, что во всем виноват он сам. Бог свидетель, он воистину был добрым братом.
— Что же нам делать, чтобы помочь Королю?
— Мы должны добраться до Англии так скоро, как только сможем. Мордред отступил к Кентербери и готовится к новой битве. Возможно, все уже кончено. И эти-то вести были задержаны штормом. Теперь все зависит от нашей быстроты.
Блеоберис сказал:
— Пойду, займусь лошадьми. Когда отплываем?
— Завтра. Сегодня. Сейчас. Едва лишь затихнет ветер. Не копайся там.
— Хорошо.
— А за тобой, Боре, фураж. — Да.
Ланселот вышел с Блеоберисом на лестницу, но в дверях обернулся.
— Королева в осаде, — сказал он. — Мы должны ее выручить.
—Да.
Оставшийся наедине с ветром Боре с любопытством поднял письмо. Он наклонил его к гаснущему свету, любуясь z-образными g, кудрявыми b , искривленными подобно лезвиям плуга t. Каждая крохотная строка была словно борозда с вывернутым пластом земли, от нее веяло свежестью, как от распаханной нови. Но на краю листа борозда обрывалась. Боре перевернул лист, рассмотрел бурую подпись и по складам прочитал заключение, шевеля губами, пока трепетали свечи, клубился дым и выл ветер
«А время написания этого письма — всего лишь за два с половиной часа до моей смерти, и писано оно моею собственной рукой и подписано кровью моего сердца.
Гавейн Оркнейский»
Боре дважды выговорил это имя и стиснул зубы. Гавейн.
— Небось, — с сомнением произнес он, — они там, на Севере, произносят его имя как-нибудь вроде Кухулина. Ничего в этих древних языках не поймешь.
Он положил письмо, отошел к мрачному окну и принялся напевать песенку, называвшуюся «Дым, дым на холме», слова которой унесло от нас волнами времени. Быть может, они походили на нынешние, на те, что гласят:
И все еще Шотландия в сердцах, Кровь горяча, и снятся нам Гебриды. [9]
14
Тот же заунывный ветер дул и в Солсбери, над шатром Короля. В шатре стояла покойная тишь — сравнительно с буйством снаружи. Его отличала роскошь убранства, создаваемая царственными гобеленами (Короля сопровождал Урия, по-прежнему рассеченный надвое), покрытым пышными мехами ложем, ярким блеском свечей. Шатер был просторный. В глубине его тускло поблескивала на вешалке королевская кольчуга. Дурно воспитанный сокол, имевший порочное обыкновение время от времени пронзительно вскрикивать, неподвижно стоял, вцепившись, как попугай, в жердочку, накрытый клобучком и погруженный в какие-то унаследованные от предков кошмары. Гончая, белая, словно слоновая кость, настороженно лежала, опираясь на все четыре лапы и с жалостью глядя на Короля ласковыми глазами оленихи. У постели виднелась чудесная эмалевая шахматная доска с фигурами из яшмы и хрусталя, стоявшими в матовой позиции. Всюду лежали бумаги. Они покрывали стол секретаря, налой для чтения, стулья, — скучные правительственные документы, которыми он, несмотря ни на что, продолжал заниматься, документы, касавшиеся так и не сведенных в единый кодекс законов, интендантства, вооружения и распорядка дня. Огромная учетная книга лежала раскрытой на справке, посвященной бедняге по имени Вильям-с-Лужайки, не явившемуся в суд и приговоренному к повешению (suspendatur) за грабеж. На полях опрятным почерком секретаря была проставлена краткая эпитафия: «susp.», вполне отвечавшая общему трагическому настроению. Налой покрывали бесчисленные стопы прошений и выписок с уже обозначенными на них решениями и подписью Короля. На тех, с которыми Король был согласен, он старательно надписывал «Le roy le veult»[10]. Отвергнутые прошения помечались уклончиво-вежливой формулой, к которой всегда прибегают царствующие особы: «Le roy s'advisera»[11]. Читальный налой вместе с креслом был вырезан из одного куска дерева, в этом-то кресле, понурясь, и сидел Король. Голова его лежала среди документов, приведенных ею в беспорядок. Казалось, Король уже умер, — да он и близок был к этому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});