Вернуть Онегина. Роман в трех частях - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, что ни говорите, а нет ничего восхитительнее, чем старомодная отрешенность путешествующего поезда!
Пока ехали, она, пользуясь вынужденным затворничеством, работала с журналами, которыми снабжал ее Алик – комбинировала фасоны, выделяла составные части, приводила их в рациональный плоский вид, чтобы по приезде можно было тут же приступить к изготовлению.
Алик довольно быстро оценил ее таланты и собственную выгоду. Отныне она могла не беспокоиться о гостинице – он сам заказывал номер и даже встречал ее на вокзале, чтобы погрузить в такси и договориться о встрече. Появились московские заказы. Алик, совершенно так же, как это делалось в провинции, приносил журнал и указывал на фасон. Алла Сергеевна в свою очередь объясняла, что она может, а что нет и по какой причине. Таковым являлось, главным образом, отсутствие нужной ткани и фурнитуры. Алик сообщал об этом клиентке, и фасон либо отвергался, либо принимался с изменениями, и тогда, договорившись о цене, клиентку обмеряли, подогревали ее ожидания и под гарантии Алика брали с нее небольшой аванс. На следующий раз была примерка, и еще через месяц платье было готово. Стоит ли говорить, что при таких сроках о серьезной клиентуре не могло быть и речи. Следовало найти выход и дать дорогу выгоде, что и было сделано: в феврале девяносто первого Алик нашел для нее однокомнатную квартиру с телефоном в Выхино, за которую она заплатила за полгода вперед. Туда завезли купленную в Москве дорогую швейную машину и прочие нитки-иголки, превратив, таким образом, честную жилплощадь в нелегальное ателье, а по совместительству – в лежбище.
Перед этим в январе она безболезненно перенесла «павловский» грабеж – больших денег в чулке никогда не держала, а те, что были на книжке, помог выцарапать Колюня. Поразмыслив, она разделила накопленные восемь тысяч на две части. На четыре тысячи купила дефицитной ткани и оформила ее как долг кооператива перед подотчетным лицом. Другую половину в новых купюрах решила держать дома в укромном месте. И поскольку материальное положение кооператива и ее собственное обеспечивало ей разумную независимость, то отныне она могла задерживаться в Москве столько, сколько было нужно для дела и для собственного удовольствия. А таковое скоро появится в лице… Впрочем, натянем вожжи и осадим ее несдержанную память. Пусть она сначала поведает о том нетерпении, которое росло по мере того, как близился час окончательного переезда в Москву. А он определенно и неотвратимо близился: с каждой новой поездкой таяли остатки ее привязанности к родному городу, тогда как свежий ветер дальних странствий расправлял паруса ее дерзких намерений. Того и гляди наступит момент, когда надежный когда-то якорь станет тормозом, и команда кинется рубить канаты.
Ее связь с Колюней к тому времени истончилась до редких непродолжительных свиданий с противоестественной для серьезных отношений торопливостью в постели и немногословными объяснениями за ее пределами. Часто она возвращалась, не предупредив его о своем приезде, также как уезжая, не просила себя провожать. Перехватывая его грустный, похожий на осенний журавлиный клин взгляд, она испытывала не смущение, а раздражение. «Все же, как неправа была природа, наградив меня, честную труженицу, свербящим похотливым жаром, из-за которого низ живота регулярно нуждается в мужском огнетушителе! Вся в мать!» – всерьез сокрушалась она.
К матери, с которой теперь прекрасно ладила, она давно уже относилась покровительственно. Единственное, что печалило довольную успехами дочери Марью Ивановну, это ее незамужнее положение. Колюня, безусловно, нравился матери. В его присутствии она набрасывала на себя флер неуклюжей томности, выпускала на лицо слоновье внимание и становилась вальяжно-певучей, словно сваха. Когда ему случалось заезжать, чтобы увезти Алечку с собой, она, пока дочь переодевалась и приводила себя в порядок, уединялась с ним на кухне, затевала политические разговоры и каждый раз жалела, что незнакома с его матерью. Похоже, что в один из таких тет-а-тетов он, понизив голос и оглядываясь на дверь, и поведал вожделенной теще о своих регулярно отклоняемых предложениях. Так это или нет, но с некоторых пор, оставаясь с дочерью наедине, Марья Ивановна нещадно корила ее за нерасторопность, за легкомыслие, за дурь и за все то непостижимое и возмутительное, что творят со своей личной жизнью на глазах мудрых матерей взрослые дочери.
«Дура, ты, Алька, дура! – ласковым журчанием точила она камень дочернего упрямства. – Да где ж ты себе еще такого найдешь! Да его ж хватать надо и в ЗАГС тащить!»
«Успею, не к спеху!» – отмахивалась от упреков матери вечно занятая дочь.
«Смотри, дождешься, что другая уведет!» – стращала ее мать испытанным, вечнозеленым пророчеством.
В начале апреля девяносто первого цены по царскому велению выросли втрое, и их с Аликом благополучию на время пришел конец.
9
Ну, а теперь туда – в май девяносто первого, в обнищавшую разом страну, в империю поверженного спроса, навстречу оголенным воспоминаниям, свидание с которыми она всячески оттягивала. Туда, где ее вновь нашла и оживила волна неподвластной нам воли, сопротивляться которой никто не в силах, ибо волна есть универсальное качество мирового пространства, которому принадлежат и жизнь, и любовь, и смерть.
Вынужденный, отчаянный идиотизм номенклатурного маневра поставил ее перед выбором: переработать подорожавшие запасы ткани и продать что получится по полуторной или даже двойной цене, либо ждать, когда спрос выйдет из коматозного состояния и пересядет в инвалидную коляску, чтобы попытаться заработать в три раза больше. Жулик Алик, для которого двойная цена и без того была нормой, настаивал на быстрой выгоде, она же считала, что может позволить себе не торопиться. Смешав спорные мнения, получили среднеарифметическое, с изрядным уклоном в ее пользу. И то сказать: с какой стати она стала бы открывать ему размеры своих запасов?
К середине мая она сдала ему платья и залегла на московское дно, чтобы отдохнуть и присмотреться к обстановке.
Перед тем событием, о котором пойдет речь, она два дня провела в Ленинке, где откликаясь на зудящий внутренний позыв, регулярно возникавший в ней под влиянием творческих сомнений, листала журналы в поисках ученых подтверждений собственным представлениям о моде. Однако что другого в то время могла она там найти, кроме уже известных рассуждений о принадлежности моды к миру прекрасного, о ее соответствии духу времени и стилю эпохи, о ее коммуникативной функции и воспитании ею хорошего вкуса? Никаких элитарных замашек: рациональность, практичность, простота, умеренность и разумность, единым аскетичным корнем утверждающие социалистический образ жизни – вот вам назначение и благородная миссия советской моды. Примите к сведению и не задавайте глупых вопросов.
Поскольку ее студенческий, не подкрепленный рвением английский лишал ее возможности припасть к серьезным зарубежным источникам, а «Иллюстрированная энциклопедия моды» по ее мнению к таковым не относилась, то оставалось терпеливо ждать будущих озарений. Впрочем, даже если бы она к ним припала и сумела бы понять то, что и на русском понять сложно – что, скажите, руководящего почерпнула бы она из следующей бодрийаровской мысли:
«В знаках моды нет больше никакой внутренней детерминированности, и потому они обретают свободу безграничных подстановок и перестановок. В итоге этой небывалой эмансипации они по-своему логично подчиняются правилу безумно-неукоснительной повторяемости».
Одержимый человек не может быть всесторонне образован – ему на это попросту не хватает времени. Прислушиваться же к людям, чей род занятий состоит в том, чтобы, присваивая спорным вещам курьезные имена и перемешивая их, словно кости домино, заклинать псевдоученой абракадаброй дух истины, значит, не дорожить собственным временем – могла бы сказать она. К тому же никаким, кажется, открытиям не хватило бы уже сил, чтобы поколебать ее крепкое, молодое, цветущее кредо «элегантность во всем».
С другой стороны, если далекий смысл таких высказываний был ей в ту пору (как, впрочем, и в нынешнюю) чужд, если она была далека от понимания, что художники создают вселенные, а критики и теоретики их всего лишь обживают, если еще не осознала, что всякое творчество есть самовыражение творца, отчего, например, литературные герои смотрят на мир глазами автора, то это вовсе не означало, что она не чувствовала состояния той среды, откуда эти мысли были извлечены. Для того и был ей дан инстинкт, которым художники тестируют настоящее время на беременность.
Кажется, была она в тот день в строгой серой юбке немного выше колен, в неяркой блузке с высоким воротником и тонкой, по-французски обтягивающей бюст темно-синей кофточке с расчетливо подтянутыми рукавами, обнажавшими узкие запястья и чистые кисти рук. Всем существом ощущая среди пресного, затаенного дыхания книг предназначенные ей мужские взгляды, она откидывалась порой на спинку стула и, впитывая прочитанное, обводила трудовым рассеянным взором окрестности огромного зала. Может, в силу ее временно вольного положения, может, оттого что пришла, наконец, пора оглядеться, она отпустила на волю любопытство и просеяла через него доступную ее полю зрения мужскую половину. Ничего достопримечательного. Низкорослые, не по годам грузные очкарики, сухопарые, сутулые книжники без возраста, мешковатые пиджаки, лохматые затылки, пришлепнутые лысины – неужели это они, женихи столичного розлива? Тут же возникла мысль: интересно, на кого будет похож ее будущий муж? Во всяком случае, ни на одного из тех, кто находился здесь. И где же его теперь искать? Огненная струйка недовольства побежала к воображению и воспалила его, и на его вспыхнувшем поле оказался почему-то Сашка. И тут колесо судьбы-рулетки мягко и бесшумно остановилось, и беглый шарик ее воли упал в его уютное, цепкое лежбище.