Каббалист с Восточного Бродвея - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, извините, пожалуйста.
Яблонер нахмурился:
— Абигель, этот человек идишский писатель и мой друг.
— Писатель он или не писатель, а ты сорвешь себе голос. Сейчас ты будешь с ним спорить, а потом — сипеть.
— Абигель, мы не спорим.
— Адони, сделайте то, что я говорю. Он совсем о себе не думает.
— Ну что ж, увидимся позже, — сказал я. — у вас очень заботливая жена.
— Все так говорят.
Я остался на банкет — ел грецкие орехи, миндаль, авокадо, сыр и бананы. Яблонер произнес еще одну речь. На этот раз об авторе книги «Трактат о хасидизме». Его жена сидела на сцене рядом с ним. Всякий раз, когда у него садился голос, она давала ему стакан с какой-то белой жидкостью — не то йогуртом, не то кефиром. После выступления, во время которого Яблонер продемонстрировал недюжинную эрудицию, ведущий объявил, что один из профессоров Еврейского университета работает сейчас над биографией Яблонера и что объявлен сбор средств на ее издание. Автора пригласили на сцену. Это был молодой человек с круглым лицом, лучистыми глазами и крошечной кипой, почти незаметной на его напомаженных волосах. В своем заключительном слове Яблонер поблагодарил друзей, учеников и всех, кто пришел к нему в этот день. Он выразил особую признательность своей жене Абигель, сообщив, что без ее помощи никогда бы не смог привести свои рукописи в порядок. Он с восхищением отозвался о ее первом муже, назвав его гением, святым, столпом мудрости. Из огромной сумки, больше походившей на саквояж, нежели на дамскую сумочку, госпожа Яблонер извлекла красный носовой платок, напомнивший мне платки, которыми пользовались старомодные раввины, и высморкалась с таким оглушительным звуком, что стекла задрожали.
— Да предстательствует он за всех нас перед Троном Славы Божьей, — пробасила она.
После банкета я подошел к Яблонеру и сказал:
— Я помню, как вы одиноко сидели в кафетерии на Бродвее. Можно задать вам вопрос, который я давно хотел задать? Почему вы так долго тянули с отъездом в Израиль? Чего вы ждали?
Яблонер ответил не сразу. Он закрыл глаза и задумался. Потом пожал плечами и сказал:
— В своих поступках человек редко руководствуется голосом разума.
Прошло еще несколько лет. Наборщик в газете, для которой я писал, куда-то задевал страницу из моей последней статьи. А поскольку статья должна была появиться на следующий день, в субботу, уже не было времени посылать ее по почте. Пришлось взять такси и самому отвезти ее в наборный цех. Отдав наборщику недостающую страницу, я спустился в издательский отдел поболтать с редактором и коллегами-журналистами. Зимний день короток, и, выйдя на улицу, я ощутил давно забытую атмосферу наступающего шабата. Хотя этот район давно уже не был чисто еврейским, здесь еще сохранилось несколько синагог, иешив и хасидских домов учения. То тут, то там я замечал в окне женщин, зажигавших субботние свечи. Мужчины в бархатных шляпах или меховых шапках, сопровождаемые мальчиками с длинными пейсами, шли на молитву. Мне вспомнились слова моего отца: «Всемогущий всегда будет иметь свой миньян».[18] В голове зазвучали литургические песнопения: «Да возрадуемся», «Приди, мой жених», «Храм Царя».
Так как торопиться мне больше было некуда, перед тем как спуститься в метро, я решил заглянуть в кафетерий. Я толкнул вращающуюся дверь и вошел. На какой-то миг мне показалось, что там все по-прежнему, как в те далекие годы, когда я только что приехал в Америку. Тот же знакомый гул голосов: интеллектуалы Старого Света обсуждают проблемы сионизма, социализма, обмениваются наблюдениями о жизни и культуре в Америке. Но нет, все лица были чужие, большая часть посетителей говорила по-испански. Изображение рынка на Орчард-стрит исчезло — стены перекрасили. Вдруг я застыл как вкопанный, не смея поверить собственным глазам: за столиком в центре зала сидел Иоиль Яблонер — без эспаньолки, в поношенном старом костюме и расстегнутой рубашке. Осунувшийся, потерянный, потухший. Его выпученные глаза не отрываясь смотрели в стену напротив. Может, я ошибся? Но нет, это точно был Яблонер. Он выглядел так, как выглядит человек, оказавшийся в абсолютно безвыходном положении. С чашкой кофе в руке я замер в нерешительности: подойти или нет? Может, все-таки стоит попросить разрешения сесть за его столик?
Кто-то задел меня локтем — почти весь мой кофе выплеснулся, а ложка со звоном упала на пол. Яблонер оглянулся, и наши глаза на мгновение встретились. Я кивнул, но он не ответил и тут же отвернулся. Не было никаких сомнений в том, что он узнал меня, но разговаривать со мной ему явно не хотелось. Мне даже почудилось, что он отрицательно покачал головой. Я нашел свободный столик у стены и сел. Отхлебывая кофе, я искоса поглядывал на него. Почему он уехал из Израиля? Может быть, ему чего-то там не хватало? Или он от кого-то бежал? Меня так и подмывало подойти и заговорить с ним, но я чувствовал, что все равно ничего из него не вытяну.
Некая сила, во много раз превосходящая человеческую, выпихнула его из рая обратно в ад, решил я. Он даже не пошел на субботнюю службу. Ему стали невыносимы не только люди, но и сама Суббота. Я допил кофе и ушел.
Несколько недель спустя в разделе некрологов я прочитал сообщение о смерти Иоиля Яблонера. Его похоронили где-то в Бруклине. Той ночью я лежал без сна, думая о нем. Почему он вернулся? Неужели он полагал, что не до конца искупил грехи своей молодости? Или его возвращение в Нью-Йорк как-то связано с Каббалой? А может быть, некие лучи из мира Божественной Эманации каким-то образом попали в мир Зла и, чтобы найти и вернуть их к священному началу, необходимо было оказаться именно в этом кафетерии? Мне в голову пришла еще одна мысль — возможно, после смерти он хотел лежать рядом с той учительницей, с которой они когда-то поменялись очками? Я вспомнил слова, сказанные им во время нашей последней встречи: «В своих поступках человек редко руководствуется голосом разума».
ЖУРНАЛ
Я впервые увидел Зейнвела Гардинера в Варшаве в бесплатной столовой для интеллектуалов. Мы оказались с ним за одним столиком. Зейнвел ел грибной суп с лапшой, горохом, морковью и петрушкой. Он долго возил ложкой в тарелке, как будто-чего-то выискивал, а потом рассеянно добавил соль и перец. Он не съел и половины своей порции, и мне стоило немалых усилий удержаться и не попросить у него доесть, что осталось. В те годы я отличался отменным аппетитом.
На вид Зейнвелу было двадцать с небольшим. У него были смуглая кожа, большое круглое лицо, высокие скулы, черные растрепанные волосы и чересчур широко посаженные глаза. По-видимому, он знал меня по рассказам, которые я эпизодически публиковал в малотиражных журнальчиках из разряда тех, что мало платят, но много требуют от авторов. Время от времени Зейнвел взмахивал своими длиннющими ресницами и бросал на меня красноречивые взгляды, которые значили примерно следующее: «Раз уж мы все — равно обречены познакомиться, к чему откладывать?» Не успели мы обменяться и парой фраз, он принялся уговаривать меня издавать журнал.
— По профессии я наборщик, — сообщил он. — У меня дома стоит монотип. Мы могли бы выпускать журнал практически даром. Если мы продадим двести экземпляров, то окупим все расходы. Я лично готов распределить сто экземпляров, а может, и больше.
— Но ведь журналов и так слишком много.
— О чем вы говорите? Вы знаете, кто их издает? Они же все литературные проститутки. За три злотых напечатают любую бездарь. К тому же все они одна шайка-лейка и действуют по принципу: ты мне, я тебе. А мы бы с вами сделали честный журнал. Мы могли бы вывести литературу на новый уровень.
Слово «журнал» действовало на меня завораживающе. Я давно мечтал о собственном журнале, в котором можно было бы публиковаться без оглядки на капризы редакторов. Одному редактору не нравилось то, что в моих рассказах слишком много эротики, другого не устраивала моя склонность к мистицизму, третьего в принципе раздражал мой стиль, и он без конца перекраивал мои фразы. Все мои рассказы и статьи выходили с опечатками, перепутанными строчками, а то и целыми страницами не в том порядке. Быть собственным издателем — ведь это мечта любого автора! Я пошел с Зейнвелом в его квартирку на Новолипской улице. Зейнвел жил под самой крышей, и чтобы добраться до него, пришлось преодолеть четыре лестничных марша. Двери на площадках были открыты. Портные, сидя за швейными машинками, распевали социалистические баллады; девушки чистили картошку и пели про любовь; матери качали младенцев. Плотник — седая борода в стружках — обрабатывал длинную доску. Из кухонь плыл запах жареного лука, чеснока и кипятившихся пеленок. Наконец, миновав темный коридор, мы вошли в комнату с низким скошенным потолком и единственным маленьким окошком. На стенах висели прикнопленные портреты Спинозы, Кропоткина, Блаватской и Ницше. Над книжным шкафом Зейнвел прикрепил лист бумаги, на котором большими буквами было написано: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя».