Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине - Виль Липатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем погрузка закончилась, и Настя, Иван и Любка с Филаретовым А. А. да Костя вошли в пустой гулкий дом, чтобы произвести последнее мероприятие по скоростной ликвидации мебели. Слово, конечно, взяла Любовь Ивановна.
– Представьте, Настасья Глебовна, считаю я плохо… Ах, токо одно расстройство! – Она по-королевски повела рукой в сторону мужа. – Искандер, рассчитайся.
Иван с большой надеждой посмотрел на жену, хотя в доме не было ни дивана, ни кровати, чтобы Настя могла упасть на них хохотать, но даже улыбчивой морщины не заметил он на лице жены, одной рукой принимающей деньги, а второй поглаживающей горло, чтобы не ныло от желания рассмеяться.
– Полная цена минус двадцать пять процентов амортизации, – сказал «Искандер» Филаретов. – Пересчитайте все-таки, Настасья Глебовна.
– Пустяки, Александр Александрович! Живите счастливо, от всей души желаю. Прощайте!
– Что вы, Настасья Глебовна! – испугался Филаретов А. А. – Не хотите, чтобы мы пришли к пароходу?
– Приходите.
Рычали два грузовика за стенами дома, шумели глухие старики и старухи, не желая покидать спектакль до того, как опустится занавес, и на всю пустую квартиру, счастливый ее гулкостью, Костя запел боевую песню, сочиненную на ходу: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали, ах, ура-ура-ура!» Хорошая была песня, маршевая, так что Иван про себя подхватил: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…» Он пел и как-то не заметил, что Любка с мужем уже стояли в дверном проеме.
– До свидания, Настасья Глебовна! Ах, как мы вам благодарны.
Иван окончательного ухода пережидать не стал, отправился в пустую спальню, подивившись, какой она стала большой, начал маршировать вместе с Костей, сквозь зубы напевая: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…», и даже принял из рук сына маузер, как только Косте показалось, что враги рядом. Они их поливали из автомата, по одной пуле тратили на врага из маузерного ствола и одолели все-таки, развеяли превосходящие силы.
– Рота, стой! – услышали они вдруг генеральский голос. – Смирна-а-а-а-а!
Это генеральская дочь Настя взяла командование на себя, как старший по званию.
– Отец, марш за машиной – перевозить постели и посуду к Прасковье Ильиничне! Костя – равнение на отца!
Бодрый голос, хороший голос, но глаза – ах, какие нехорошие глаза, точно трясла Настю лихорадка, и дело, понятно, не в мебели и не в том даже, что ходит по земле человек, называющий мужа Искандером и в любой одежде – голый. Дело в большем: счастливый этот человек, то есть Любка, счастливый в любом положении – стоячем, сидячем, лежачем, с мебельными гарнитурами и без мебельных гарнитуров, с мужем и без мужа, с любовью и без любви, хотя…
– Так мы пошли, Настя.
– Идите, идите.
Это Настя сына и мужа просто-напросто выставляла из опустевшего дома, посылая за машиной, которая и без того придет к двум часам вместе с Прасковьей, – выставляла, чтобы остаться одной: сидеть на хромой табуретке или подоконнике того окна, что глядит в темные сосняки и листвянники. Сколько же дней это продолжается, что жена постоянно ищет одиночества, дошла до того, что и сына в больших дозах не принимает?
– Папа, мы на машине поедем?
– На машине.
– Ура! Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…
«Якорь, якорь мы отдали!» – пропел про себя дальше Иван, когда шел за машиной для перевозки последнего барахлишка в дом родной матери.
– Здрасьте вам! – сказали Ивану и Косте в автогараже. – Вышла машина. Сначала за тетей Пашей, потом к тебе, Ванюшка.
– Допрыгались мы с тобой, Костя! – озабоченно сказал Иван на обратном пути: – Ну куда мы смотрели, когда мимо нас на машине Гошка Гарбузов с бабукой пропылили? Бабуке, понятно, в дымовой завесе живого человека не видать, ну а мы-то Костя, где были? Ты хоть пел, а я…
– Ты, пап, тоже пел, только неправильно. «Якорь, якорь мы отдали…» Якорь – это кто такое?
Нет, не пошли обратно в опустевший дом Костя и Иван, а, рассудив неторопливо, направились к лиственничному громадине дому, в котором родился и вырос Иван Мурзин. Грузовика и здесь не было, хотя следы от него вели к самому крыльцу, на котором и сидели Настя с бабушкой, по-одинаковому выложив руки на колени, словно на картине «Трудовой день окончен». Иван с Костей тоже сели на верхнюю ступеньку и для начала дружно спели:
Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
Якорь, якорь мы совсем подняли, Ах, ура-ура-ура!
На следующий день в шесть утра Иван проснулся, не найдя под боком жену, пошлепал босыми ногами в сенцы – нету, вышел на крыльцо – пусто! Зевая и потягиваясь, вернулся в горницу, тихонечко окликнул мать, которая голос подала из-за русской печки, где надрючивала на себя «телячью» одежду.
– Ты чего, Иван?
– Настю не видела? Опрежь меня вызвездилась и чего-то не видать.
– Батюшки! Это куда же она подевалась?
Маленький переполох произошел в мурзинском доме, так как Настю нигде не нашли, хотя бегали даже к «скворечне» и осторожно звали по имени; дело кончилось тем, что из спальной комнаты с Настиным платьем в руках вышел Иван, покачал головой. Мать от страху залопотала, но Иван задумчиво объяснил:
– Это она в одном купальнике на Обь ушла. Это ничего, что вода холодная. Пока реку туда-сюда перемахивает, согреется… У тебя самовар-то готов?
– Но.
Настя пришла минут через двадцать, краснотелая, с мокрыми волосами до пояса, и такая напористая, энергичная и злая, что казалось, бухнет по полу коваными сапогами, а не пятками, и не голая, а затянутая хрустящими ремнями и сукном полевой генеральской формы. Вот как бывает: одна наденет платье с «горлом» и до каблуков длиной, но кажется голой, вторая – две тряпицы на ней, а одета с ног до головы.
– Доброе утро! – отчеканила Настя. – Надеюсь, Костю не разбудили?… И глупо, чрезвычайно глупо, Иван, сидеть с моим ситцевым платьем на коленях. Изволь отдать, я его, как говорят чалдоны, поднадену.
Ничего удивительного нет: закусила женщина удила. Это с каждой бывает, а рецепт лечения единственный: пореже попадаться на глаза, молчать, за лицом следить, чтобы не прицепилась: «А ты-то чего хмуришься, чего, спрашиваю, хмуришься?» или наоборот: «Улыбочки строим?» Нет, молчать! Из дому уходить. Возвращаться ни поздно, ни рано.
– Ванюшк, ты куда? – охнула мать, когда сын взял прямой курс к воротам. – Ванюшк, а стюдень, а чай с баранками?
Какой там студень, когда от жены такой сильный пар валил, что создалась в горнице область высокого давления!
Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
Одно плохо: шесть часов – такое время, когда в уборочную весь деревенский народ давно поднялся и взводами да отделениями валит теперь по дорогам, проселкам и тропинкам добывать хлеб для Ивана Мурзина с домочадцами, которые уезжают в город. У деревенского народа нету времени останавливаться при виде Ванюшки, разевать рот и соображать, как это он в рабочем, то есть чужом для себя, строю оказался? Может, и не уезжает, а может, с какой бабенкой в кедрачах заблудился? «Здорово!» «И тебе: здорово!» – вот и весь разговор.
Второе плохо, только один путь не ведет в Старо-Короткине к пашням, покосам, фермам и силосным ямам – дорога к голубой родимой Оби. Значит, путь один – на реку, купаться в ледяной сентябрьской воде. Иван пересек улицу, взял влево, двинулся по обскому яру, спускающемуся к небольшой прогалине – стометровому в длину и ширину деревенскому пляжу. Шел Иван уже весело, покусывал чистенькую от росы былинку и думал, что в такую рань можно и в сатиновых трусах по колено искупаться и что вообще хорошая мысль пришла ему в голову: «Когда еще доведется в Обишке искупаться. Может, и годы пройдут из-за этой математической шишки и заразы Любки!…»
– Это как же так? – пробормотал Иван, останавливаясь и пятясь.
В огромных черных очках, бикини и сафьяновых туфлях – они-то зачем? – сидела на широченном полотенце Любка Ненашева и, похоже, читала журнал «Крокодил». Шаги Ивана по песку не услышала, шевелила губами, но не забывала протягивать солнцу длинные и полные ноги. От воды наносило холодком, но Любка, и без того вся черная, под солнцем блаженствовала. «Вот это повернул к реке!» – подумал Иван.
Любка Ненашева почувствовала наконец что-то, обернулась, узнав, слегка улыбнулась и гостеприимно повела рукой:
– А чего ты стоишь, Ванюшка, садись, пожалуйста! Вот прямо и садись на купальную простыню. Здравствуй!
– Здравствуй!
Никто в мире точно сказать не может, хороша ли собой или не хороша Любка Ненашева, а вот почему от нее во рту так сохнет, что язык-наждак еле ворочается?
– Пригласила, разговаривай! – обозлился Ванюшка. – Хотел напоследок в Оби искупаться, а тебя принесла холера… Разговаривай!
– Мне с тобой, Вань, трудно разговаривать, – грустно сказала Любка, и глаза сверкнули мокро. – Меня Настасья Глебовна ни за что ни про что оскорбила и унизила. Я уж плакала-плакала, даже устала…