Суть времени. Цикл передач. № 31-41 - Сергей Кургинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если этой системе, каковой является этот слой, начинённый подобного рода движущимися частицами, дать не обычное задание, а запредельное задание, и дать его правильным образом, то внутри слоя возникнут определённые ячейки — такие ромбики. Энергия начнёт передаваться от ромбика к ромбику. Место хаотической передачи энергии займут соответствующие другие способы, которые возникнут потому, что образуются эти самые «ячейки Бинара». В принципе, эти ячейки всегда изучали в синергетике, в теории нелинейных систем, потому что видели в них некий символ того, что запредельное задание, даваемое системой, которую побуждают к выполнению этого задания правильным образом, приводит к тому, что внутри системы начинается структурообразование.
Система перестраивает себя под выполнение задания. Даже неживая система. И тем более, живая.
Можно постоянно требовать от этого чувства, этого ума и этой воли, чтобы было нечто выполнено. И ум будет сходить с ума, чувство пережигаться, а воля — ломаться, потому что окажется, что ты требуешь невозможного.
Можно отказаться от подобных требований и согласиться на то, что ум, воля и чувство таковы, и нужно по одёжке протягивать ножки. И тогда всё закиснет, потянется ряской и постепенно превратится в ничто. Расползётся.
Но можно правильно и очень аккуратно давать самому себе запредельные задания. Если их давать неправильно и неаккуратно, то произойдёт слом. Но если это делать правильно, аккуратно, последовательно и тем способом, который уже понятен на основе огромного количества экспериментов, которые осуществлены в данной сфере, если это делать правильно, культурно, осторожно и настойчиво, то внутри ума, чувства и воли возникнут эти самые, условные (беру в кавычки) «ячейки Бинара».
Это будет уже другой ум, другая воля, другое чувство. И дальше возникнет вопрос об этой самой когерентности — куда это будет направлено, в какую сторону, какие именно свершения это, став новым, сможет осуществить.
Ставка может быть сделана только на это. Это не политическая ставка в строгом смысле слова. Но в том-то и фишка, в том-то и закавыка, что все политические ставки приводят к проигрышу политической игры, а неполитические ставки, сделанные правильно, дают единственный шанс на возможность политическую игру выиграть.
Исходя из этого, я считаю, что сегодня сверхмодерну (а сверхмодерном я называю общество, превратившее новую, целостную, разумную, страстную и волевую науку в культурообразующий фактор, то есть в определённую, не отрицающую религию, метарелигию, парарелигию — наверное, «пара» тут наиболее удобное слово — если возникает вместо религии подобная новая наука, и если она проявляет культуротворческий, мощный потенциал, то формируется абсолютно новое общество — это Сверхмодерн)… Наука, ставшая парарелигией, преобразовавшая самоё себя, вышедшая за так называемую гносеологическую рамку и при этом не переставшая быть наукой; отрицающая миф и, вместе с тем, внимательно глядящая в него, как в своё великое прошлое, — вот такая наука может стать культуротворческой. А, став ею, она может создать новое общество вокруг себя. Она может стать ядром этого общества.
Мне кажется, что определённые основания для такого преобразования науки сегодня существуют.
Наука подошла к очень опасному барьеру. Либо она берёт этот барьер и переходит в другое качество, либо она одна может стать фактором уничтожения человечества.
Она непрерывно дифференцируется.
Совершенно непонятно, где она будет интегрироваться.
Невозможно иметь десять миллионов дисциплин, которые не стягиваются ни в какой один системообразующий фокус.
Она напоминает сейчас такую оторвавшуюся, сорвавшуюся с цепи пушку на корабле в бурю. Я помню, меня с детства привлекал этот образ в произведении Гюго «1793 год». Вот такая наука мечется, как эта пушка по кораблю, сметая всё. Она сама стала не спасением, а гибелью. Никто не может остановить её неконтролируемый экстенсивный рост.
Она перестала отвечать на суперфундаментальные вопросы и бесконечно отвечает на вопросы частные. Причём, сама уже научилась порождать всё новые и новые вопросы или запросы, посильные для себя — те, на которые она может ответить. Количество этих ответов не переходит в качество.
Наука стремительно дегуманизируется. И в этом смысле она вполне может стать и смертью человечества.
Но если она возьмёт барьер и перейдёт в новое качество, то она действительно может сформировать новый мегаисторический проект.
И я убеждён, что если где-то что-то подобное произойдёт, то местом, где это произойдёт, будет современная Россия. А средой, в которой произойдёт это, будет вот эта мятущаяся, нагретая, растерянная и одновременно ищущая субстанция. Вот на эту почву должны упасть зёрна с тем, чтобы здесь взросло нечто реально новое.
Сверхмодерн, конечно же, будет ориентироваться на новую картину мира. И одновременно с этим, он будет ориентироваться на новый источник культурогенеза. Потому что любой великий проект велик не в силу того, что он тем или иным образом отвечает на некоторые прагматические вопросы человечества. Да, он должен дать на них новые ответы. Он обязательно должен их дать.
Но проект велик в силу того, что он создаёт новую фазу культурогенеза. Он порождает новую великую культуру.
Как я уже говорил, в самом слове «культура» есть корень «культ», и до сих пор именно классические культы порождали великие культуры. Культура, в которой мы живём, безусловно, христианская. Западная культура — христианская. У неё есть языческие корни, она апеллирует к античности и так далее, и тому подобное. Она шире классического христианства, но она культ-ура, она не культ.
Человек, живущий в христианской культуре, вполне может быть при этом абсолютно светским. Просто он всё равно использует определённый банк образов, символов. Его речь построена определённым образом. Соответствующим образом построено его мышление и его эмоционально-волевая сфера.
Этот проект остывает. Модерн решил, что он может отодвинуть на глубокую периферию культовое ядро, оставив культуру, которая-де, мол, не остынет. Даже если её освободить от культа, ибо слишком много светских людей. И эти люди уже в культ не верят. И сделать культ осью уже невозможно. Ну, отодвинем это в сторону, отделим церковь от государства, скажем, что это частное дело каждого гражданина, а культура будет жить, и мы в ней будем жить.
Фигушки!..
19-й век она кое-как прожила, уже терзаемая всеми муками романтизма, отрицающим такую жизнь по известному принципу: «Слушай, дорогой, кому такая жизнь нужна?! Возьми, пожалуйста…»
Потом она ответила на собственное остывание судорогой декаданса, гримасами фашизма. И только в коммунизме она получила какой-то ответ.
Меня всё время спрашивают о том, какие есть основания для того, чтобы всю эту, пока что ещё очень зыбкую, концепцию тёмной материи и тёмной энергии класть в основу новой картины мира.
Во-первых, я хочу сказать, что это делаю не я. И вообще в этом смысле очень не хотелось бы делать мне самому что-то с нуля и любоваться своими собственными построениями.
Это уже происходит.
Во-вторых, во всём этом происходящем есть один опять-таки феномен, который в своей целостности показывает больше, чем любые абстракции и любые математические уравнения.
Ведь на чём, по сути, рухнула оптимистическая либеральная теология, согласно которой зло есть необходимость, созданная благим началом ради того, чтобы позволить человеку уклоняться от добра, а значит, и проявлять свободу воли, как высшее благо?
На чём это всё вдруг начало скукоживаться?
Не на новых явлениях в психологии, социологии и культурологии, не на новых данных физики, биологии и всего прочего. А на Второй мировой войне.
Вдруг оказалось, что это [начало], построенное на отрицании подобного теологического принципа, апеллирующее к гностическому принципу, к танатосу, к тому, что называется волей к смерти, — вот это начало как-то унизительно, поразительно легко сметает всё либеральное, всё, проникнутое вот этой самой теологической идеей.
Апофеозом все этого было наступление гитлеровцев на Францию. Французы не сражались. Что бы потом они ни говорили про себя — они просто не сражались. Я обсуждал это в серии телевизионных передач, в том числе в передаче, посвящённой началу Великой Отечественной войны, где говорили, что вначале мы очень плохо воевали.
А я всё спрашивал: «А кто хорошо воевал?»
Война — это такая странная штука, которая не подчиняется букварю или любым инструкциям. Там, как мы знаем из романов Льва Толстого и очень многих исторических сочинений, всё настолько хаотично, настолько построено на каком-то бардаке, на каких-то неожиданно принимаемых решениях, что там нет формально-логических критериев: вот это хорошо, а вот это плохо.