Паровоз из Гонконга - Валерий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но женщины, должно быть, не так устроены. Отплакавшись, они уселись рядком на кровать и дружно, в два голоса, то и дело перебивая друг друга и стараясь досказать до конца свое, стали толковать обо всем сразу: о детских болезнях, о пустоте на базарах, о том, как трудно жить на белом свете вообще. То, что Тамара изголодалась по русской речи, было очевидно. А мама Люда - возможно, она была благодарна Тамаре за то, что та ничуть не похожа на зловещую Хилену...
- Боже мой, Люсенька, и я когда-то блины могла печь! Теперь разучилась конечно. Никому они тут не нужны: дочь отвыкла, сыновья и не привыкли, мужу рис подавай, хоть вари его ведрами. Да как я варю рис его не устраивает. А свекровушка свою песню поет: "Выбрал женщину, называется, даже рис приготовить не может, только и знает свою картошку!" Картошки нашем доме не водится: здесь ее только за доллары можно купить, в дипшопе. Если свекровь увидит, что я доллары на картошку перевожу, - съест меня вместе с мундиром. Представляешь, Люся: тайком покупаю, украдкой отвариваю и с крутой солью ем...
Тамара стала бывать у них в "Эльдорадо" чуть ли не ежедневно. Снабжение мясопродуктами, а заодно и овощами от пригородных соседей она наладила, как заправская сестра-хозяйка, привозила и печенку, и язык: и прочие деликатесы, о которых в Щербатове и думать забыли.
- Вы только дайте мне знать, в любое время дня и ночи я буду тут у вас. В любое время!
Андрей терпеть не мог эти каждодневные гостевания. Возвращаясь и школы пешком, по жаре, и завидев стоящий у подъезда "Эльдорадо" тускло-зеленый пикап, он готов был завыть от тоски: духота, теснота в номере, до трусов раздеться нельзя, сиди, как дурак, в рубахе и в брюках да слушай бесконечные "жалобы турки".
- Старовата я стала, Люся, сестричка: никому не нужна, в этом климате женщины быстро изнашиваются. Жора мой коноплей стал баловаться, девочек себе заводит, мне это как-то все равно... Дети? А что дети? Трое их у меня, а поговорить не с кем. Линдочка красавица, умница, дитя любви, у нее своя жизнь. Работает в частной компании, о России и слышать не хочет, мечтает выйти замуж за шведа. Руди, озорник, по-русски едва лопочет, а младший вообще не знает ни одного русского слова, живет под опекой бабушки. Вот такой, Люсенька, итог жизни. Возвращаться в Союз не с кем, да и не к кому. Хорошо бы, конечно, съездить, по Переяславке погулять, маминой могилке поклониться... Рудика бы пристроить учиться в Москве, он стесняется языка своего, а поговорить ему, кроме матери, с кем? К русским детишкам не подступиться, шарахаются от него, как от заразного. Я сама слышала, как мамаши учили: "К этому паршивцу - не подходить".
Андрею было ясно, куда она клонит: еще одна Иришка одичалая, только мужского полу, срочно нуждается в компании. Международная идиотка! Вольно было ей выходить за иностранца, какое-то извращение, честное слово.
А Тамара, как нарочно, вновь и вновь заводила речь о том, что в молодости ее Жора был неотразим.
- Глазки бархатные, носик точеный, а уж кожа смуглая - прелесть, а фигура, а ноги длинные, а как двигался - божественно, гибко!
Андрей видел "дядю Жору" лишь издали, на террасе "Эльдорадо": тучный мужчина со щеками, как бы нарочно свешенными, с длинными смоляными волосами и с воловьими глазами в опухших веках, сидел в одиночестве за столиком и курил длинную сигару, по-хозяйски, словно на телок, прямо под хвост, поглядывая на проходивших девиц.
Предположения Андрея подтвердились: в один прекрасный день Тамара привела с собой Руди. Широколицый, смуглый, кучерявый, Руди ничем не отличался бы от местных мальчишек, если бы не странный эмалевый блеск светло-желтых глаз. Десятилетний ребятенок этот не привык церемониться: заглянул, как кот, во все углы тесного номера, высунулся, морща нос, во внутренний двор, постоял, посвистал, глядя поочередно на Андрея и на Настю, потом скорчил Насте зверскую морду, чем поверг ее в ужас и восхищение, - и обратился к Андрею с вопросом на каком-то тарабарском наречии: это был английский, но такой английский, на котором говорила разномастная городская ребятня. Андрей, разумеется, не понял ни слова.
- Ты по-русски, по-русски, - попросила Тамара. - Ведь ты же умеешь! Руди надул щеки и отрицательно замотал головой.
- Ну, ладно, - снисходительно сказал Андрей, - мы сперва по-английски, а уж потом, постепенно...
Поднатужившись, Андрей построил дежурный вопрос, - что-то о школе, внятно повторил его два раза. Руди сделал издевательски-глуповатое лицо, повернулся к матери и забормотал:
- Чо он вякнул? Что он там тявкнул?
Так, по крайней мере, можно было понять смысл его бормотания. Естественно, никаких дружеских отношений на этой основе завязать было нельзя, и Андрей раскрыл книгу и демонстративно завалился на кровать лицом к стене.
Мама Люда увела огорченную Тамару в предбанник. Руди потоптался в клетушке, полистал детские книжки, потом, должно быть, дернул за волосенки Настасью, потому что Настасья пискнула. Андрей обернулся, и Г глядя на него своими странно белесыми на смуглом лице глазами, очень чисто спросил по-русски:
- Уроки дейлайш? Андрей неохотно ответил.
- В каком классе кончил? Трудно у вас учиться? А потом как работать пойдешь? Как слесарь, да, нет? Я хочу как слесарь. В Стокхолм слесарь очень много заработок получает, а у вас? А у вас, как здесь?
Настя смотрела на Руди с восторгом и трепетом: заговорил!
- А чем ты недовольный? - не унимался Руди. - Ты недовольный, что мешаю тебе стараться? Так? Ты очень старательный школьник? У вас Москве каждый так?
Право, Тамара напрасно боялась, что Руди пропадет в Союзе с языком. Языка у него было даже больше, чем надо.
Мама Люда открыла дверь, и Тамара, заглянув из тамбура в клетушку, радостно сказала:
- Ну, вот, пожалуйста. Разговорились.
Увидев ее, Руди снова надул щеки и замотал головой. Видимо, напоказ он не хотел говорить по-русски: ведь для этого его Тамара сюда и привела.
17
Иван Петрович сдержал свое слово: он постарался на свою голову. Без ведома начальства пробился на прием к декану-голландцу - и бог знает какими доводами, но убедил его поделиться часами. Голландец уступи Ивану Петровичу историю математики ("Только для вас, мистер Тьюринг чтобы вы не теряли формы") - курс второстепенный, факультативный, главное - не читанный Иваном Петровичем ни разу в жизни.
- Как нарочно придумано, - жаловался Иван Петрович. - И отказать нельзя: сам напросился. Прямо ума не приложу, с чего начать, как подступиться. Где книги взять? А где словари большие, специальные? Это ж почтя гуманитарная лексика!
Часов ему было выделено не так уж и много, всего шесть в неделю, однако подготовка к каждой лекции занимала не меньше, чем трое суток. По ночам он сидел между кроватями на полу, обложившись словарями и энциклопедиями, письменный стол ему заменяла низенькая тумбочка, и, развес локти над нею, сутулый и тощий, до пояса мокрый от пота, как шахтер дореволюционном забое, он писал текст каждой лекции до последнего словечка, двадцать пять страниц на два лекционных часа. В университете готовиться было, конечно, удобнее, но Филипп забирал преподавателей в четыре, и отец не укладывался.
- А может и правда, Ванюшка, зря ты это затеял? - шептала, глядя на него с кровати, мама Люда. - Сидел бы в своем кабинетике и ждал бы лучших времен...
- Не мешай, Мила, - отмахивался отец. - Я умею делать только то, что умею, и не надо меня учить...
Старания Ивана Петровича принесли неожиданные плоды. На факультете раз в неделю проводились опросы аудитории ("Пережиток колониализма", то ли в шутку, то ли всерьез говорил отец), по стобалльной системе студенты оценивали содержательность лекции, форму подачи материала и знание языка. За содержательность отцу на первом же опросе выдали восемьдесят баллов, небывало высокая оценка, что отметил, выступая перед преподавательским корпусом, сам голландец-декан. "Это они от неожиданности, - как бы оправдываясь, говорил о своих студентах Иван Петрович, но на лице его при этом светилась тихая гордость. - Вместо цифири - вдруг на тебе, разговорный жанр". Форму изложения профессора Тьюринга студенты оценили в шестьдесят, а языковый уровень - в пятьдесят пять, что для первого месяца пребывания не так уж и плохо: только профессора-англичане получали по девяносто баллов, да и то не все, сам голландец держался на семидесяти и был этим доволен.
- А у Звягина сколько? - допытывалась Людмила. - А у Матвеева?
Иван Петрович чужими баллами не интересовался, и любопытная мама Люда никак не могла поверить этому: все ей казалось, что тут кроется служебная тайна.
- Во засекретились! Кого ни спросишь - молчит, как партизан. От кого скрываете? От собственного народа.
Действительно, свой языковый балл звягинцы предпочитали не то что держать в секрете, но - не выносить за пределы университетского кампуса. Один лишь Горошук как-то невзначай намекнул маме Люде, что прошлый год по весне ему давали девяносто пять, а в этом году, скорее всего, должно вообще "зашкалить", - но говорил он это с оглядкой, когда поблизости не было никого из старичков. Вроде бы лучше всех (на шестом-то выезде) обязан был владеть языком Ростислав Ильич, читавший лекции на юридическом факультете. Рассказывали, что на каком-то приеме Ростик даже вызвался переводить самому главе государства, и язва Горощук сочинил по этому поводу эпиграмму: "Так ворвался в историю Дицкий, уловив подходящий момент, но язык у него юридицкий, и не понял его президент".