России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью в палатке Димы Слепцова шел пир горой. Была игра и дерзкие речи. Далеко слышался хриплый бас Завадовского. Опять спорили между собой братья Зарины, известные тем, что дня не могли прожить мирно. Туманов бранил «Русский инвалид» — газету, которая недавно стала выходить в Петербурге:
— Прямой инвалид, да к тому же не русский!
Редактором газеты был немец со странной фамилией Пезаровиус, в прежнее время он давал девицам уроки игры на клавикордах.
— Ну и пусть бы учил девиц музыке, а то затеял печатать «Инвалид». У другого инвалида рук-ног нету, а у этого головы не хватает, — сказал Туманов.
Из всех закадычных приятелей-однополчан Слепцов выделял Туманова не потому, что тот был сорви-голова, удалец и собутыльник, а потому, что Туманов на все имел собственное мнение, был отважен в бою и скромен в застольной беседе. Туманов не скрывал того, что вышел из людей простого звания. Его отец был русским поселенцем-землепашцем, командовал сотней в слободском казачьем полку, и когда при Екатерине слободской полк стал Ахтырским гусарским, Антон Иванович Туманов стал гусарским ротмистром. Сын его, Егор Антонович, тоже был офицером Ахтырского полка, и удальцы-фанфароны, вроде Завадовского, с легким пренебрежением поглядывали на гусарского штаб-ротмистра, отец которого еще ходил за сохой. Но храбрость, природный ум Егора Туманова, независимые его суждения вызывали невольно чувство уважения к этому офицеру. К тому же он был георгиевским кавалером.
Старший Зарин метал банк, понтировали два офицера третьего эскадрона и младший Зарин. Слепцов и Завадовский говорили о первом эскадроне. Совсем недавно, за смертью от ран ротмистра Ртищева, его принял Завадовский. Он не мог нахвалиться своим первым эскадроном, но тут Туманов сказал негромко, однако так, чтобы все слышали:
— А рукам воли все же давать не следует. И вахмистра за усы у нас в полку не положено хватать… Может быть, у гвардейских гусар так водится, а у нас, ахтырцев, этого в заводе нет. (Всем было известно, что Завадовский за провинность был переведен к ахтырцам из лейб-гвардии гусарского полка.)
Завадовский стоял, вытянувшись во весь рост, касаясь головой полотнища палатки. Лицо его исказилось недоброй усмешкой:
— Я уж позабыл, когда в юнкерах служил, и непрошенных учителей прошу себя не утруждать.
Туманов положил «Русский инвалид» и нехотя ответил:
— Не знаю, пожалуй, не мне вас учить… Однако даже Суворов в «Полковом учреждении» своем собственноручно писал: «…ясное и краткое истолкование погрешности более тронет честолюбивого солдата, нежели жестокость, приводящая в отчаянье…» Сказал я то, что думал. Другие то же думают о вашем поступке, но не говорят. И ежели вы сочли мои слова за обиду, я готов…
Туманов, не торопясь, поднялся с коврика.
— Однако мы в походе.
— Что ж, жив буду — ваш слуга.
Коренастый, маленький Туманов стоял против Завадовского и глядел на него холодно и строго. Он только что вернулся с рекогносцировки. Потемневшее шитье его венгерки, потускневший от дождей и непогоды белый крестик в петлице, выпачканные в глине рейтузы — все было разительной противоположностью с щегольским ментиком, красиво облегавшими ноги чекчирамя и всем видом одетого, как на бал, Завадовского.
— Граф, — сердитым басом вдруг заговорил Слепцов, — ежели на то пошло, Туманов сказал правду. Бывает, дашь волю рукам в бою, в запале. А перед строем, ветерана — этого в нашем полку не водится. В каждом полку свой обычай.
Все притихли. Оба Зарина и офицеры третьего эскадрона бросили карты и уставились на Завадовского.
— Вахмистр Глушенко со мной под Малоярославцем был, не будь его рядом — разрубил бы мне голову французский кирасир… А вы его за усы.
— Ну что ж… — скрипнув зубами, сказал Завадовский, — переучиваться мне поздно.
И он вышел из палатки, захватив плащ и шапку.
Все молчали. Туманов сел на коврик и сказал как бы про себя:
— Когда нечисть в полку заведется, ее надо с корнем вон. А то какой пример молодым офицерам! Полк — одна семья. Мы, ахтырцы, хвалились: у нас в полку гатчинского духу нет. А ежели заведется, то как гатчинцы возрадуются. Скажут: вот, мол, мы говорили, с солдатом иначе нельзя… А с каким лицом будем мы глядеть в глаза гусарам?
У всех было тяжело на душе. Завадовский был храбрый офицер, но после этого разговора каждый думал о том, что он не пришелся ко двору. Чтобы забыть о том, что случилось, Зарины заговорили о другом. Кто-то сказал, что Можайского причислили к штабу его величества и что его видели в Петерсвальде.
— Шутишь? — изумился Слепцов. — Саша Можайский?
— Будет флигель-адъютантом, посмотришь, будет!
Дима Слепцов с досадой бросил карты и встал. Карты были плохие и вести ничуть не лучше. «Хоть бы скорее в поход, — подумал он, — уж ежели Можайский пошел в штабные лакеи, значит, не осталось честных людей на земле». Он потянулся за кивером, взял саблю и вышел из палатки. Никто даже не оглянулся на него.
Было уже за полночь, несло дымком сторожевых костров. Слепцов медленно шел по линейке, поглядывая по сторонам. Гусары спали, только изредка, вспыхивали огоньки глиняных трубочек. Все вокруг было, как на бивуаках на родине, хотя они находились у Бреславля.
Слепцову вдруг послышалось гнусавое бормотание. Он прислушался. Читали псалтырь по покойнику. Он пошел в темноту, на голос, и увидел мигающий в темноте желтый огонек восковой овечки.
Покойник в солдатском мундире лежал головой к востоку, в застывших руках догорала свеча. Над ним сидел вахмистр и, положив книгу на барабан, запинаясь, читал молитвы.
Слепцов подошел поближе и перекрестился.
— Кто? — беззвучно спросил он у вахмистра.
— Лутовинов Кузьма, второго эскадрона.
Лутовинов был старый солдат, в этом году ему выходил срок службы — двадцать пять лет.
«Спросить бы у лекаря, отчего помер, — подумал Слепцов. — А впрочем, что они знают, лекаря?»
Он вздохнул и пошел в сторону своей палатки. Огонек восковой свечки скоро пропал в темноте.
15
Тяжелая, запряженная четверкой карета медленно двигалась по дороге в Данциг. Барон Гейсмар все еще не мог забыть приключение в Виттенберге. Исчезновение курьера было неприятным и неожиданным. Все как будто складывалось хорошо, полковник Флоран согласился послать своих людей и устроить засаду. Курьером занялись бы люди Гейсмара, почта попала бы в руки барона. То ли еще он проделывал в прежние годы!
Полковник Флоран отнесся к исчезновению курьера равнодушно. Как бы там ни было, хоть он и считал курьера предателем, эмигрантом, но ему, солдату и рубаке, не понравилось задуманное Гейсмаром дело, он предпочел бы честный поединок.
Полковник сердечно распрощался с простодушным миланцем:
— Если вам удастся добраться до Данцига, разыщите там полковника Моле… Мы старые друзья, скажите — я его помню и, что бы ни случилось, не забуду дела в Монтесерате.
Гейсмар из вежливости предложил итальянцу место в карете, но тот, тронутый заботливостью барона, горячо благодарил, — ему казалось, что он скорее доберется до Данцига на своем крепком коньке, чем в карете, которую с трудом тащили изнуренные лошади.
Этот разговор происходил в ту самую ночь, когда полковник Флоран, барон Гейсмар и синьор Малагамба сидели за столом и втроем справились чуть не с целым окороком, запеченным в тесте, выпив половину бочонка вина из погреба фрау Венцель.
А утром ни курьера, ни его провожатых не стало, и вся хитроумная затея — заманить курьера в лесную чащу — провалилась самым неожиданным образом.
И этой неудачи не мог простить себе Гейсмар.
Если бы у него в руках была почтовая сумка русского курьера — пожалуй, французы простили бы ему неприятности, которые он им в свое время причинил.
Путешествие в Данциг казалось бесконечным. Гейсмар выходил из себя при мысли о том, что перемирие подходит к концу. Ему чудилось, что герцог Вюртембергский смещен, точно так, как был смещен Витгенштейн, и что последняя надежда — поправить дела у русских — рухнула.
Когда осталось не более сотни верст до конца пути, он пришел в ярость, приказал отобрать двух лучших верховых коней у слуг, которые сопровождали его, и, взяв с собой камердинера Вальтера, уехал вперед. Он повеселел немного в первый же день, когда они сделали около сорока верст. Во второй день они проехали тридцать верст, до Данцига осталось совсем немного, карета, вероятно, все еще тащилась где-то далеко позади.
Корчма Липцы близ Данцига была, по его расчету, последним привалом. Приятно думать, что не позже как завтра он будет под стенами Данцига.
Корчма стояла у самой дороги, такой грязной корчмы Гейсмар, кажется, не встречал за всю свою жизнь. Здесь чувствовалась война. На дубовых лавках вдоль стен спали офицеры, ехавшие в армию, осаждавшую Данциг. По двору слонялись солдаты-фуражиры, на дороге грохотали колеса санитарных фур. Корчмарь, тощий, заморенный, испуганный насмерть, не мог найти для «его превосходительства» чистого угла и только тяжело вздыхал, выслушивая брань Гейсмара.