Наследник (1914 год) - Кир Булычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе из-за меня нехорошо было, – сказал Андрей. – Прости.
– Глупый ты, – сказала Глаша. – Я на тебя не сердилась.
– А Сергей Серафимович?
– Я тебе писала. Он огорчен был. Любит он меня.
– Как?
– Как муж любит. И я его люблю. Если бы это у меня с другим было, он, может быть, рассердился, но не стал бы так огорчаться. Ведь в его глазах я тебе как мачеха. В этом грех.
– Какая ты мне мачеха…
– Я тоже понимаю.
Андрей приблизился к Глаше, протянул руку, но Глаша почувствовала, что Андрей словно выполняет давно взятый на себя долг. Она отошла на шаг и сказала:
– Как будто сто лет прошло.
Потом, как бы утешая Андрея, она поцеловала его в щеку, так, что получился не поцелуй, а знак душевного расположения.
– Лидочка твоя красивая, – сказала Глаша. – И добрая, по-моему. Ты бы видел, как она меня уговаривала ее не выдавать, что она это варенье нам принесла. Но я думаю, что она пришла из любопытства. Ей хотелось на нас поглядеть.
– А мне об этом не написала.
– И понятно. Пошли, что ли, вниз?
– Сейчас. А ты давно отчима знаешь?
– Куда давнее, чем ты думаешь.
– Я еще не родился?
– В этот дом я пришла, когда твоя мама умерла. Сергей Серафимович все делал для нее: и лучших врачей привозил, и лекарства из Швейцарии. Он меня раньше знал… но пока твоя мама в этом доме жила, я здесь не жила.
– А кто мой отец?
– Сергея Серафимовича товарищ.
– Но почему имя сказать нельзя? Ведь в наши дни не бывает тайных рождений и загадок. Мы же не в средневековье живем.
– Захочет Сергей Серафимович, расскажет. Потом, когда ты будешь к этому готов.
– Но почему я не готов? Мне девятнадцать лет, я, может быть, завтра уйду в армию и погибну. Почему за меня кто-то может решать?
– А за человека всю жизнь решают. Те, кто сильнее, или те, кто больше знает. Это от возраста не зависит. За меня тоже решали.
Глаша первой пошла с веранды. Андрей спросил ее вслед:
– Сергей Серафимович писал, что ты болела. Что с тобой случилось?
Глаша уже начала спускаться по лестнице.
– Выключи верхний свет, – сказала она.
Андрей повернул выключатель, и свет на верхней площадке погас.
– Ты не ответила, – сказал он. – Может, я могу помочь. Из Москвы. Лекарство прислать.
– Нет, – сказала Глаша, остановившись внизу лестницы. – Не поможешь ты, мой дорогой. У меня болезни женские.
– Но и от них бывают лекарства. В конце концов, почему ты должна меня стесняться?
– А правда, чего? – сказала Глаша с неожиданным раздражением. Они уже спустились вниз. Она обернулась к Андрею: – Выкидыш у меня был, вот что. Еле отходили. Зимой. Нельзя мне рожать, оказывается.
Андрей ничего не ответил. Он не сразу понял.
Глаша пошла на кухню. Он видел ее в открытую дверь. Вот она подняла самовар и понесла его в угол, на железный лист.
– Ты хочешь сказать… – Андрею не хотелось верить. Но нельзя было уйти, не узнав.
– Ничего я не хочу сказать, Андрюша, иди спать. От тебя был выкидыш. А я думала – ребеночек родится. Так что у Сергея Серафимовича были основания на меня сердиться. Но если бы не его забота, я бы померла.
– Но почему ты ничего не сказала? Мне! Почему не написала?
– Чтобы ты возненавидел меня? Старая баба, соблазнила мальчика, и теперь он, совестливый, должен свою любовь к молоденькой забыть? Даже если бы был ребеночек, я бы тебе в жизнь не сказала. Да нельзя, значит, мне…
– Прости, Глаша.
– Иди спать, дурачок. Мне еще надо прибрать. Иди-иди, не приближайся даже и поцелуев мне твоих не надо – сам понимаешь, что все сгинуло.
Андрей прошел к себе в комнату, и у него было ощущение конца света – завершения прошлой жизни. Он лежал на узкой кровати, смотрел, как бьются под ветром занавески открытого окна, и понимал, что больше никогда ему не лежать на этой кровати и не слышать поутру, как Глаша созывает кур, как сухим голосом отдает ей хозяйственные распоряжения отчим, потом берет велосипед и уезжает куда-то по делам… «Она страдала и была близка к смерти из-за меня! И я ничего не почувствовал, не понял, только избегал ее. Она благородная женщина, а я мелкий мерзавец!»
Глаша вошла без стука. Она была одета. Подошла к его кровати, наклонилась и поцеловала – в губы, горячо и долго. Потом с силой рванулась из его рук, выпрямилась, нервно коротко засмеялась и сказала:
– Спокойной ночи, коханый мой.
И ушла, захлопнув за собой дверь.
Андрей думал – встать ли, пойти ли к ней в комнату. Но понимал, что не нужно, даже если Глаша ждет его прихода.
Утром Глаша разбудила Андрея и сказала, что от Ялты до Симферополя теперь ходит авто. Только надо успеть подойти к девяти к «Франции».
Ветер не улегся, но был спокойнее. Глаша дала ему на дорогу слив и абрикосов. Они обсуждали, когда он приедет, – все зависит от того, останется ли он в университете.
– Оставайся, – сказала Глаша уверенно, – нельзя тебя убить. На войне первым делом таких, как ты, мальчиков убивают. За что тебе в таких же германских мальчиков стрелять? Они тебя не обижали.
– Ты не понимаешь, – сказал Андрей. – Речь идет о судьбе демократии.
– И европейского славянства, и защиты бельгийских деревень от гуннских насильников. Ты чего мне газеты пересказываешь?
Глаша проводила его до калитки. Филька сидел рядом, смотрел, склонив набок голову.
* * *Когда Андрей вернулся в Москву, его ждало письмо от Лидочки, отправленное из Батума, в котором она рассказывала ему о перипетиях их с Маргаритой путешествия. В нем она призналась: «Рита все знает о нас. Но она моя лучшая подруга, и я ей все рассказываю. Не сердись». Лидочка писала, что ждет, как Андрей ее встретит в Москве. Ждет с нетерпением. Ждет не дождется – ведь она никогда не была в Москве.
Но осенью она в Москву не приехала.
Глава 4.
Октябрь 1914 г.
В августе Лидочка в Москву не приехала. Как следовало из печального письма, ее невольная одиссея с Потаповыми закончилась только двадцать третьего августа, и возвращались они не на «Левиафане», а совсем на другом пароходе, и не почетными гостями, а обыкновенными пассажирами второго класса. Пароход шел с потушенными огнями, потому что опасались прорыва через Босфор немецких крейсеров. Родители сильно переволновались, и, когда на семейном совете решалось, ехать ли Лидочке в Москву, чтобы поспеть к началу занятий, мать взбунтовалась. Решено было, как сообщила в письме Лидочка, отложить ее отъезд в Москву на год, пока не кончится война. Тем более что год даром не пропадет: Лидочка будет заниматься рисунком и акварелью и поступит пока сестрой милосердия в военный госпиталь, куда привозят офицеров, раненных в Галиции.
Андрей, пока суд да дело, вернулся в университет и даже пошел на лекцию профессора Авдеева, но тот Андрея игнорировал, полагая его предателем и дезертиром. На лекции была и Тилли, но она не подошла к Андрею.
В университетском госпитале дел было меньше, потому что теперь там заправляли врачи и медсестры, все кровати были расставлены и котлы для кухни установлены.
Андрей пребывал в сомнениях, и причиной их было не столько письмо Сергея Серафимовича, которое каждый день получало все новые подтверждения с полей сражений в Восточной Пруссии и Бельгии. Война обещала затянуться, но все же Андрей разделял надежды Иваницких, что она закончится к следующему лету, хотя бы потому, что зимой русские войска, привыкшие к холоду, смогут нанести германцам и австрийцам решительное поражение. Пока что поражения терпел генерал Самсонов и неожиданно взошла звезда престарелого Людендорфа. В Москве распространялись слухи о предательстве немцев, засевших в высших сферах, причем называли имена Ренненкампфа, который столь неудачно распорядился в Восточной Пруссии, погубив войска в Мазурских болотах, да и самой императрицы Александры Федоровны, на которой народная молва сфокусировала нелюбовь к правительству и царскому дому. Получалось, что слабовольный царь в сущности неплохой человек, но попал под влияние жены. В России вообще не терпят царских жен, которые занимаются политикой. В начале сентября, когда Андрей получил печальное письмо от Лидочки, как раз пришли вести о масштабах русского поражения в Восточной Пруссии, и газеты пытались уравновесить эти известия громкими сообщениями с галицийского фронта. В «Ниве» печатались фотографии наших отважных воинов на берегу реки Сан.
Андрей не оставлял мысли записаться в армию вольноопределяющимся, но не потому, что хотел бесстрашно пролить кровь на полях сражений. Ему неловко было оставаться молодым здоровым студентом, когда молодым и здоровым было положено находиться на фронте. В университете это было очевидно – чуть ли не половина студентов покинула Москву. Независимо от того, идти ли на фронт по убеждению или из чувства принадлежности к народу, занятия историей в университете потеряли всякий смысл. «Если я хочу стать историком, – рассуждал Андрей, – то не могу собирать факты из вторых рук. Я должен быть там, где происходят основные события». Может, поэтому Андрей был отрицательно настроен к выступлениям большевиков, когда те объявляли войну империалистической и призывали в ней не участвовать. Разумеется, война была империалистической, разумеется, гнить в окопах – не самое лучшее занятие для молодого поколения, но все же, когда воюет и страдает весь народ, говорить о ненужности войны вредно и даже подло. Потому в студенческих спорах Андрей занимал оборонческую позицию, но от партийных интересов был далек.