Златая цепь времен - Валентин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богатырь Иван Поддубный, непобедимый профессиональный борец, человек очень интересной жизни, был автором воспоминаний, изустную историю появления в свет которых я слыхал в ранней юности. Поддубный сам не мог писать, не было дара. Его заставляли рассказывать о себе друзья, а стенографа, чтоб не смущал рассказчика, прятали за занавеской.
Тогда это казалось удивительным. Сейчас ценность воспоминаний многих участников событий определяется ролью, которую они играли, и их осведомленностью. И естественно, что у нас появилась литобработка и специалисты по таковой…
Как мне кажется, Н. Г. беллетризацией своего повествования ухудшил его. Знакомые с архивными делами знают, как сухой, казенный язык документов способен вызвать образы в воображении исследователя: непритязательность делового словооборота способствует непосредственному ощущению реальности.
Н. Г. и сам пишет на однообразно-канцелярском языке и такие же речи вкладывает в уста действующих лиц. Но когда живые люди пользуются по обстановке языком готовых формулировок, это производит свое впечатление. Задача писателя — выразить это впечатление, то есть изобразить «живого» человека.
Как я говорил в начале, вопреки нелепой беллетризации, плохому языку, иногда напыщенному до смешного серьезничаньем, вопреки отсутствию живых лиц, в тексте ощущается что-то, придавленное авторской беспомощностью.
Что посоветовать автору?
Я полагал бы, что ему следует выбрать:
пойти ли по неблагодарному пути литературного ученичества с готовностью, претерпев очередные неудачи, терпеливо оттачивать перо (а есть ли оно, не известно никому);
или, коль очень хочется, — изложить свой военный опыт, не «мудрствуя лукаво», стремясь лишь к точности описаний в их реальности, что тоже совсем нелегко, ибо правду бывает трудно сказать по самым разным причинам, а приглаженная под шаблоны истина никому не нужна.
О РУКОПИСИ Г. С.
Небольшая по объему повесть Г. С. насыщена действием. Первые пять страниц посвящены встрече (уже в наши дни) двух участников партизанской борьбы. Для них истина ключевого происшествия осталась неизвестной. Остальные страницы возвращают нас ко дням войны и посвящены разгадке: на комиссара партизанского отряда, в результате провокации со стороны эсэсовского эмиссара, ложится густая тень предательства.
Надо сказать, что автор взял на себя трудную задачу: количество произведений на партизанскую тему так велико, что само слово «о партизанах» вызывает у мало-мальски искушенного читателя и работу памяти в определенном направлении, и сравнение с читанным ранее. Не так легко и самим авторам, в поиске необходимой свежести и самобытности, изолироваться от литературных отражений. Тема, в литературе многократно использованная, становится никак не легче, мне кажется, что она делается даже трудней.
Сравнения с известными произведениями на партизанскую тему говорят, по-моему, не в пользу Г. С. Немцы в его изображении суть стертые картонные фигурки. Такие немцы нам слишком примелькались. Они, как полагается, глупы, трусливы и тому подобное. Есть и неточности фактического порядка. Звания эмиссаров у них не было. Железный крест выдавался за особые боевые заслуги, и обладатели его получали особые преимущества. И т. д.
Автор, следуя определенному плану, не слишком, как мне кажется, заботится о деталях, о правдоподобии. Задача показать трагедию оклеветанного немцами человека хороша, ибо, открывает большие возможности для писателя. И вот хитрый эмиссар расстреливает отряд, а комиссара демонстративно отпускает на все четыре стороны.
Права литераторов неограниченны. Они сводят и разводят своих героев как хотят. С единственным условием — оправдать все эти своды и разводы художественно. А в состав художественности входят логические оправдания действия — по известному изречению: нельзя груши вырастить на сосне.
Не верю автору, чтобы десять вооруженных партизан пробирались в город с такой беспечностью, что дались в руки без единого выстрела. Не верю.
Не верю автору и в том, что десять партизан собирались «захватить один из немецких складов». В городе, занятом немецким гарнизоном, да еще с зондеркомандой? Какой склад, зачем? И что за обозначение «один из складов»!
Факты бывали всякие, самые удивительные, но нет художественного обоснования, нет художественного правдоподобия, вот в чем беда.
Никто из современников не был шокирован словами Гоголя о Днепре, что редкая птица долетает до его середины. Такова сила поэзии. Но нашему брату следует знать детали того, о чем пишешь.
Герой повести Г. С. — помощник машиниста. Но автор не знает паровозов, ни ухода за ними, ни того, что паровозная бригада состояла из трех человек: машиниста, помощника и кочегара. Не было «паровозных техникумов», а «кочерга с лопаточкой на конце» — не инструмент для «чистки паровозов», а служит для шурования угольной топки. Машинист на каждом паровозе был один, а не два и тому подобное. Водопроводная труба «с кирпичной аркой» для пропуска речки Снежки под железнодорожной насыпью — выдумка. По особенности нашего климата для пропуска весенних вод строят мосты даже над мельчайшими речками. Вместе с тем, стоя в такой трубе, противотанковой гранатой нельзя разрушить арку с насыпью над ней и свалить проходящий наверху железнодорожный состав. Не помогут и противопехотные мины, поставленные глупыми немцами слишком близко к арке. Себя убьешь, это верно.
Раздутость, несообразие, романтика в кавычках. Но есть здесь и авторский расчет — отрицательный герой поминается как частник, владелец собственного дома и особо злой собаки.
Автор упускает из вида, что у наших железнодорожных узлов повсюду были и есть поселки железнодорожников — домовладельцев, которым никто не клеил зловредное частничество. НКПС, а за ним МПС, борясь с текучестью, поощрял собственное жилстроительство; застройщики получали участки, долгосрочные кредиты, им помогали материалами.
Пишу подробно, ибо истинный враг литератора — надуманные правдоподобия.
В общем же — досадно. Автор поставил себе благородную задачу напомнить о тех, чье имя оказалось несправедливо запятнанным. Ведь и им, в числе других мертвых, мы все обязаны, и они тоже победители.
Досадно также и потому, что рукопись Г. С. не пристраивается для меня к известному ряду писаний людей, литературно беспомощных, людей немых — вопреки нагромождаемым им словам Г. С. старается грамотно сплести и переплести нити своего повествования — у него, по известному выражению, ружье, появившееся в первом действии, стреляет в последнем. Но пока еще, по моему мнению, обнаруженное Г. С. понимание литературных приемов перекрывается злоупотреблением правами автора. Я повторяю, что права автора не ограниченны. Но, как любое право, и это, литературное, может превратиться в произвол. Примеров произвола я дал, по-моему, достаточно.
Я хочу и должен верить автору, который обязан побудить меня верить силой художественного изображения. Когда художник хромает, я перестаю верить и начинаю спор: так не бывает, выдумка, автор не знает жизни и тому подобное. Авторская неудача обнаруживается в читательских возражениях и скуке. А ведь каждому читателю, даже рецензентам и редакторам, хочется увлечься чтением, забыться (сопереживание).
Конечно, автор должен, по моему убеждению, отличнейше знать то, о чем пишет, до мелких деталей. Однако же сила художественности такова, что читатели всей своей, так сказать, тысячеголовой массой переступают через авторские вольности, даже через существенные, казалось бы, ошибки, не видя и не чувствуя их.
Желание Г. С. писать по-настоящему вынудило меня потратить куда больше времени и чувства, чем можно было бы.
Я не совсем уверен, что есть правила, подобные, например, классическому единству места, времени, действия. Правила идут вослед искусству и суть выводы из него. Создав правила, эпигоны оказываются сначала имитаторами, потом ремесленниками и, наконец, могильщиками. Такова, вероятно, диалектика искусства, и трудно современникам уловить время, когда утверждение превращается в отрицание.
Я не учитель, не поучатель. И все же мне кажется, что есть одно бесспорное правило для всех решительно, вернее, есть условие — писатель должен любить всех своих героев. Для писателя все действующие лица суть люди, с их человеческими правами. Я разумею особенную, чисто писательскую любовь внимания и понимания человека. По-моему, только с ее помощью вероятна подлинная писательская удача, когда слова автора сотворяют кусок жизни увлекающий читателя.
Я знавал врача, человека недоброго, крайне брезгливого. Он не скрывал своей неприязни к людям вообще и был неприятен в общении. Но больными он не брезговал. Он относился к лечению со страстью, вкладывал себя целиком, его интересовал каждый больной, и он был совершенно нелицеприятен. А говорил о себе: лечу всяких прохвостов.