Роман в социальных сетях - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как все хрупко, — думал Саша Гребенча, осторожно моя тарелку под горячей струей. — Боже, как хрупко».
Прожив много лет в городе, Саша Гребенча переехал недавно в увитый диким виноградом родительский дом, откуда ушел отец, и в котором умерла мать. Опустевший после ее смерти, тот стоял на окраине, в двух шагах от леса, которым Сашу пугали в детстве. Тогда он боялся водяных, леших, утаскивающих в омут русалок, страшился колченогую бабу-ягу и болотную кикимору. А теперь боялся повседневности и, забредая в чащобу, жаждал чуда. «Неужели все так и пройдет? — спрашивал он худощавого поседевшего мужчину в зеркале. — Неужели впереди одинокая старость в обнимку с Интернетом? А, может, это и есть счастье?» На пыльном, захламлённом чердаке когда-то зимовали осы, и Саша Гребенча сжигал их серые, засохшие гнёзда, из которых ушла жизнь. Вспыхивая, они рассыпались горстками золы, а Саша Гребенча, глядя на белый дым, представлял, как в тесных сотах точили друг о друга жала, будто люди — языки. У одиночества много ступеней, вначале отдаляются близкие, потом от себя отдаляешься сам.
Кругом было тихо, как бывает в деревне ближе к ночи, а когда-то в пору студенчества Саша снимал квартиру в шумном городе, и в память ему навсегда врезался старый кирпичный
ДОМ
Согнутый в прямой угол, он был населен, как арбуз семечками, и отрезан от остального мира трамвайными путями, огибавшими его по катетам крыльев, а стороны двора его, гипотенузой, отсекал речной канал с горбатым мостиком, который охраняли глядевшие в воду каменные львы. Летом дом нещадно калило солнце, зимой его камень промерзал насквозь, а осенью мелкий, косой дождь сёк бурый кирпич, смывая облезлую краску, и тогда лужи во дворе стояли по колено. Во дворе были песочницы, в которых днем возились дети, а дальше, за забором, помойные баки, в которых ночами рылись при свете фонарей бродячие псы. На последнем курсе Саша заболел пневмонией и пропустил полсеместра. Завернувшись в шерстяной плед, он целыми днями просиживал у окна. Его квартира была на втором этаже, и скоро он изучил всех жильцов своего подъезда. Вот выходят живущие над ним близнецы — его ровесники, высокие, стройные, — у них ни на минуту не закрывается рот, они говорят одновременно, слушая другого, будто изображение в зеркале, вот угрюмый мужчина с верхнего этажа заводит утром машину, чтобы отвезти в школу сына-инвалида, вот спешит вечером, когда уже зажгли электричество, и фонари на столбах, как воры, полезли в окна, просвечивая дом насквозь, задержавшаяся где-то блондинка, его соседка, которая громким стуком разбудит стареющую привратницу — та родилась в деревне, но всю жизнь провела в городе, и теперь видела во сне бескрайние луга, журавлиный клин, рассекавший надвое голубое небо, и себя озорно, будто в детстве, взлетавшую на косогор.
Была ранняя весна, снег еще лежал на крышах засиженных голубятен, ютившихся рядом с гаражами, — грязный, растрескавшийся, будто покрытый проказой. С утра дом оживал, выплевывая жильцов в демисезонных пальто, а ближе к полудню дощатый, грубо струганный стол во дворе, земля под которым была усеяна желтыми папиросными окурками, занимали пьяницы, стучавшие в домино. Сажая занозы, они грубо матерились, чокаясь, звякали стаканами, а в распахнутое окно доносились обрывки их разговоров.
— Ты что же, дурья башка, раньше не отдуплился? Теперь нам конец отрубили!
— Я на тебя играл, нечего на меня валить.
— Надо же! Ну, всегда-то мерзавец-человек себя оправдает. Да при чем здесь игра, я в принципе. Уж каких гадостей не творит, до какого свинства не опускается, а собой доволен! Подлость одна и лицемерие, а совесть, и, правда, химера.
— Ладно, уговорил, наливай.
А в другой раз дело не заканчивалось столь мирно.
— Нечего кулаками махать! — доносилось до Саши, когда драка уже утихала. — Думаешь, чего добьешься?
— Не твое дело! Что хочу, то и думаю. У нас свобода совести.
— Свобода есть. А совесть? Запомни, твоя свобода кончается там, где начинается мое лицо!
А потом снова раздавался стук слепых костяшек. За месяц Саша изучил всех завсегдатаев доминошного клуба. Среди них выделялся один, без умолку раздававший советы — едва поднимая фишки, он без игры подсчитывал очки, точно видел расклад насквозь. Его таланты ограничивались домино, пропойца с глазами кролика, он даже температуру на улице измерял градусами алкоголя. По утрам, высунувшись в форточку, он, по-собачьи тянул носом воздух и кричал: «Сухое белое!», если погода стояла ясная, зимняя, но не слишком холодная, и — «Красное полусухое!», если было столько же выше нуля, вставало багровое солнце, и накрапывал дождь. Около двадцати градусов шел «Яичный ликер!», с тридцати — «Горькая настойка!», потом — «Водка!» или «Ром!» В доме от него все отворачивались, а он, смирившись с судьбой, терпеливо сносил всеобщее презрение, отвечая вымученной, страдальческой улыбкой. Ночами, глядя на мерцавшие звезды, Саша думал, чем он сможет ему помочь, когда выздоровеет, его сердце сжималось от жалости, он перебирал множество рецептов, пока не засыпал, расписавшись в собственном бессилии.
Прошли годы, Саша Гребенча поменял множество мест, все реже возвращаясь в памяти к маленькой квартире на втором этаже с окнами во двор. Дом с засиженными слизняками стенами остался в юности, но теперь нтернетовская группа, где он поселился, напомнила его. Она также жила своей жизнью, а ее участники походили на жильцов. Как братья-близнецы разговаривали «Иннокентий Скородум» и «Сидор Куляш» — жадно слушая другого и не понимая себя, — припозднившейся блондинкой, будившей привратницу, выглядела для него «Ульяна Гроховец», будоражившая своими постами мужское население группы, а «Олег Держикрач» напоминал ему комментариями угрюмого мужчину, который никак не может завести машину, чтобы отвезти в школу калечного сына.
«Ваша свобода кончается там, где начинается моя!» — читал Саша Гребенча его посты.
«Разве может прикованный к своему телу быть свободным? — вопрошал он. — И разве может, осознавший это быть несвободным? Разве может повесить дополнительные вериги?»
«Значит, мы свободны только во сне? — мягко осадил его «Олег Держикрач», прицепив смайлик. — Мы там даже летаем».
«Много букв! — накинулась «Степанида Пчель» — Это свойственно сумасшедшим».
«Да Вы, батенька, р-э-волюционэр! — добивала «Аделаида». — Хуже «Афанасия Голохвата»!»
Укусы, насмешки, пинки. Группа все больше напоминала Саше холодный дом, где собрались случайные люди, которым некуда пойти, некуда деться и которые совершенно не знают, что с этим делать. И здесь, и там его мучили три вопроса: «Что они видят, когда смотрят? Как понимают то, что говорят? И действительно ли верят в то, во что верят?» И здесь, и там он чувствовал себя посторонним наблюдателем, который пришелся не ко двору.
Лифт в подъезде громыхал с утра до ночи, и по громкости стука Саша мог вычислить этаж, на котором он остановился. Первое время он жадно к нему прислушивался, ожидая, что приехали к нему, но потом перестал обращать внимание. Жильцы обходили его квартиру, позвонив в нее только раз — собирая деньги на уборщицу. Однако той весной, когда он свалился с пневмонией, к нему проявили повышенный интерес.
«Чего вылупился! — по вечерам кричали ему собиравшиеся у лавочки подростки. — Или выходи, или скройся».
Они швыряли в окно снежки, а, когда напивались, летели бутылки.
Саша Гребенча опускал ставни.
«Как же ты надоел! — кидала в него камень «Аделаида». — Сделай одолжение — закрой страницу!»
Саша Гребенча жаловался на спам. А в группе, чтобы не трепать нервы, банил наиболее ретивых гонителей, превращаясь для них в невидимку.
«Куда подевался наш юродивый?» — как слепая искала его «Степанида Пчель», раскинув невидимые руки. И Саша Гребенча чувствовал себя бурсаком, очертившим мелом непреодолимой для нее круг. «Вот он!» — вытянет сейчас железный палец «Зинаида Пчель», от которой он не прятался. Но его ожидания не сбылись.
«Умер Максим, и хрен с ним!» — отпустила его на все четыре стороны «Аделаида».
И это понравилось всем, без исключения.
Видя такое отношение, Саша Гребенча снова вспоминал холодный кирпичный дом и теперь все чаще сравнивал себя с тем горьким пропойцей, который измерял температуру за окном градусами алкоголя и терпеливо сносил всеобщее презрение, отвечая вымученной улыбкой.
Вечера были уже холодными, Саша Гребенча ворочал кочергой угли в камине, не выпуская изо рта трубки, так что сизые кольца затягивало в дымоход. Он вспоминал «Иннокентия Скородума», жаловавшегося на старость, на отсутствие вдохновения, на свое жалкое окружение, и думал, что тот не понимает жизни. Разве одиночество ужасно? Разве тяготит? Саша вспомнил, как Гребенча-старший рассказывал ему про свой взрослый мир, будто был ему не отцом, а старшим братом, как он слушал, затаив дыхание, и подумал, что не находит общего языка с сыном. Саша посмотрел на фото отца, где он держал его на коленях, и подумал, что стал уже старше этого улыбчивого мужчины с ребенком, который показался ему теперь младшим братом, так и не повзрослевшим и немного наивным. «Отцы и дети, — почесал он трубкой за ухом. —