Спецпохороны в полночь: Записки 'печальных дел мастера' - Лев Наумович Качер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Л. Б. Есть, на ваш взгляд, какая-то существенная разница между смертью выдающегося писателя и неудачника?
Л. К. Никакой, если иметь в виду их родных. Как правило, родственникам и того, и другого отраднее думать, что мир в лице их кормильца потерял еще одного Льва Толстого или Александра Пушкина. Увы, людям свойственно самовозвышение даже в самые, вроде, печальные минуты… Недаром вдовы писателей очень часто искренне убеждены, что общество не воздало положенного их любимому человеку, что "это позорно и низко", и способны говорить об этом годами, десятилетиями… Что ж, не самая огорчительная человеческая слабость…
Л. Б. Как вы пришли к жизни такой, стали "похоронщиком"? Могли ли представить себе в детстве, юности, что все "кончится" так?
Л. К. Что вы, что вы! Тем более, моя бабушка, прожившая сто два года, не однажды мне говаривала: "Дитя мое, все в жизни терпимо, кроме противного конца". "Смирился" же я с "противным концом" поневоле… Детство свое провел в Днепропетровске. Как всякий нормальный ребенок, едва заслышав звуки похоронной музыки, старался "сбежать", как ребенок с повышенной чувствительностью в отчаянии зажимал уши, залезал под кровать… однообразные, фальшивые голоса плохоньких инструментов разрывали мне сердце… И долго-долго я страдал в одиночестве, потому что хоронили в те годы не "стремглав", как часто сейчас, а неспешно, основательно, похоронная процессия шла по городу, открытый гроб несли на руках. Плохо это или хорошо? Думаю, для воспитания человечности очень даже полезно, есть время отрешиться от суетных забот, подумать о своей душе… Переломилось мое отношение ко всему, что связано со смертью, как-то сразу и окончательно, возникло даже своего рода пристрастие. От беды, от глубокой печали, от потери, которую не вернуть… Внезапно и почти один за другим умерли моя мать… отец… Крутое одиночество, нежелание примириться со случившимся заставляли меня бросать все и идти туда, где они, на кладбище… Стоял у могил, сидел и разговаривал с отцом, с мамой, рассказывал что-нибудь, спрашивал совета… Страх перед этим, не столь давно ужасным местом, исчез совершенно — здесь же мои самые дорогие и любимые люди…
Я обнаружил в себе еще одно свойство — заботливость. Моему сердцу требовалось не просто созерцать те метры сырой земли, под которыми лежал дорогой мне прах, но украшать их. Я полюбил убирать сор с плит, сажать цветы, подкрашивать оградки… Занимаясь всем этим, чувствовал, что как-то легче становится на душе, как-то благостнее… И все кладбище уже не представлялось скопищем мертвых, ненужных тел — это был свой мир, где живущие тихо ухаживали за могилками, где птицы пели вечные гимны жизни, где прошедшее и текущее сливались воедино… Где была возможность с нежной благодарностью подумать о совершенно чужих людях, прочитать надпись на камне: "Любимый! Родной! Какое счастье, что я встретила тебя!" Или же на миг лишиться дыхания от обнаженной правды слов, в которых есть и нечто от ехидства: "Я лежу, а вы живете. Я пришел, и вы придете".
О! Кладбище — тома и тома прозы, поэзии, публицистики! Это энциклопедия быта и нравов! Это откровение человечества, где и мудрость, и наивность, и блеск мысли, и мишура мимолетных чувств…
Л. Б. А все-таки, в какой момент жизни вы сделали свой окончательный выбор в пользу, так сказать, печального ритуала?
Л. К. В тот момент, когда меня не приняли в партию. До того я работал в МГУ, был заместителем начальника высотных зданий. По тем временам к такой должности следовало непременно "привязать" красную книжечку. Порядок такой был.
Не скажу, что сам я тогда поступал, как железобетонный прагматик. Нет, поверьте, романтическая приподнятость была свойственна моей душе, такое это было наше поколение, словно бы возрожденное из пепла Великой Отечественной… И потому я с трепетом отправился на партком. Мне и верилось и не верилось, что могу стать членом партии.
Первый вопрос задал мне Ягодкин, тот, что позднее "прославился" своей кондовой манерой расправляться со всяким инакомыслием.
— Почему вы не были комсомольцем?
Я начал объяснять… "Была война, мы эвакуированные… мне двенадцать, потом тринадцать… скитались из кишлака в кишлак… не доучивался… голод… холод… спасибо белорусским партизанам — они вывезли нашу семью… из школы в школу… Там обо мне уже забыли, а в новой школе еще не знают… а чтобы получить рекомендацию…"
Ягодкин перебил, обратился к членам парткома:
— Как вам нравится этот мальчик? Когда наши мальчики в возрасте двенадцати-тринадцати лет бросались под танки, он не смог найти во всем Советском Союзе организации, чтобы вступить в комсомол. Я лично решительно воздерживаюсь от приема ею в партию.
На том все и кончилось. С больно бьющимся сердцем, так сказать, оплеванный, я шел и не видел дороги… Впрочем, при мне была моя относительная молодость, а молодости свойственно быстро возвращать себе юмор. Пожалуй, если бы это случилось со мной сейчас, если бы — бац! и такой удар, — я бы не выдержал… извелся… Но и тогда, в пятидесятых, "лицо", которому отказали в приеме в партию, автоматически и беспощадно обесценивалось во мнении окружающих. Вот только что милые, симпатичные мои коллеги, спешившие поздороваться со мной, — теперь отворачиваются и делают вид, что меня как бы нет в пространстве. Попробуй выдержи! Если к тому же в самом воздухе торчит железная заповедь: "А нечистым — трубочистам стыд и срам!" То есть, если ты не прошел в