Большая дорога - Василий Ильенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис рассказывал о независимом Тимофее, и получалось, что такие Тимофеи и составляют большинство народа, только одни Тимофеи — открытые, а другие Тимофеи — скрытые.
Фукс был очень доволен разговором. В тот же день он зашифровал и послал в Берлин донесение, что «фанатики Дегтяревы одиноки, что Россия — это миллионы Тимофеев-собственников, живущих своим умом». Через десятки инстанций этот рассказ о скрытых Тимофеях поднимался все выше и выше и очутился, наконец, на столе у человечка с маленькими черными усиками и чубом, зачесанным на узенький лоб, чтобы придать внушительность невзрачному лицу. Человечек вынул из портфеля папку с надписью «План Барбароссы», начал читать. Ему доказывали, что Россия — это миллионы Тимофеев, жаждущих второго пришествия частной собственности.
Человечек с чубом на узеньком лбу встал, величественно прошагал к огромному глобусу, стоявшему возле камина, и взглянул на запад от Берлина — там все было в его руках, даже Париж с гробницей Наполеона. Человечек горделиво приосанился, отставил вперед правую ногу, сложил на груди руки, как делал Наполеон, и грозно взглянул на восток — там стояли четыре крупных буквы: «СССР», — занимая пространство от Балтийского моря до Тихого океана. Шестая часть мира. Очаг коммунизма. Единственный непримиримый враг. Его нужно уничтожить, ибо, пока существует СССР, существует и смертельная угроза фашизму…
«Я раздавлю СССР — и тогда Америка сдастся без боя. Ее не нужно завоевывать моим солдатам, переплывать океан. Там есть уже моя армия: сенаторы, владеющие акциями американо-германских монополий; банкиры, фабриканты, американские немцы, немецкие американцы… Они свергнут президента, задирающего нос, и выберут того, кого я укажу… Там есть этот… маленький, серый такой… как же его фамилия? Ну, это неважно. Серый… он ненавидит коммунизм — это важней. Серый сделает все, что я ему прикажу. Он очистит Америку от коммунистов… И тогда будет существовать на земле только одна всемирная моя империя!»
Человек подошел к столу, сел и написал на обложке доклада: «Жребий брошен!»
Борис, рассказывая Фуксу о Тимофее, не только не предполагал, какие важные последствия будет иметь эта легенда, но даже не придал никакого значения тому, что Фукс спросил, где живет этот Тимофей, на каком километре по автомагистрали Москва — Минск.
— Говорите тише, — шепнул Фукс, — за нами наблюдает вон тот… рыжий… в углу…
Борис недоуменно посмотрел на Фукса, не понимая, почему за ними может кто-то наблюдать. Но в тот же момент всем существом своим почувствовал, что кто-то действительно смотрит на него сбоку, и его сковал такой дикий страх, что он даже не повернулся, чтобы посмотреть в угол.
А в углу действительно сидел рыжий директор совхоза из Саратовской области и, глядя на Фукса, думал о том, что у этого краснощекого не чисто на душе, потому что он все время трусливо оглядывается, как мелкий вор. От страха, мгновенно отрезвев, Борис почувствовал, что в том, что он рассказал Фуксу, есть что-то предосудительное.
Фукс расплатился, и они вышли из ресторана. Борис так и не решился глянуть в затемненный угол, на рыжего. Но на улице, оставшись наедине, оглянулся. За ним шел какой-то старичок, опираясь на палочку. Борис облегченно вздохнул и быстро свернул в переулок, хотя ему нужно было итти прямо. Им руководило безотчетное желание бежать и бежать, — так убегает заяц от гончей не по прямой, а по кругу — прямо под выстрел.
Теперь он пожалел, что показал Фуксу фотоснимок, на котором был снят с Тимофеем возле медвежьей туши. Этого снимка он не нашел в бумажнике, когда пришел домой. С этого дня тревога не покидала Бориса. Боясь встречи с Фуксом, он перестал посещать концерты, театры, рестораны. Вскоре он получил от него письмо:
«Я должен срочно выехать и не успел попрощаться с вами. Я скоро вернусь. До свидания!»
Борис разорвал письмо и сжег клочки в пепельнице. Но и после этого тревога не оставляла его. Он ходил по улицам, настороженно оглядываясь; каждый рыжий приводил его в состояние подавленности. И во всем Борис обвинял Владимира. В мыслях своих он даже убивал его, хотя знал, что не способен на это из чувства страха перед возмездием. Но мысль о мести не оставляла его ни на минуту.
В начале апреля Владимир получил телеграмму:
«Немедленно приезжай. Маша опасно больна. Мама».
Владимир выехал с первым поездом. Он не спал всю ночь и все думал о Маше с чувством вины перед ней. Поезд пришел на станцию на рассвете. Ни лошадей, ни машин не было, и Владимир решил итти пешком.
Было начало весны — пора, которую любил Владимир, но теперь он не замечал ни нежноголубого неба, ни сверкающей на солнце воды, ни синей дымки на горизонте, ни обнажающейся из-под снега прошлогодней рыжевато-серой травы. Он не слышал ни песни жаворонков, ни крика журавлей, ни журчанья воды. На дороге еще лежал тонкий слой льда. Попадались навстречу подводы на розвальнях: шемякинцы спешили вывезти со станции тяжелые мотки электрического провода; через два-три дня нельзя было бы проехать ни на санях, ни на колесах — наступало бездорожье, «разрой».
Владимир равнодушно посмотрел на сухой пригорок, поросший невысокими соснами, березками и кустами можжевельника — здесь обычно токовали тетерева. И сейчас оттуда доносилось гулкое бормотанье, но от этого звука не щемило сладко сердце, как бывало. Все мысли и чувства вытеснила мучительная тревога за Машу. Он почти бежал, и если дорогу ему преграждала вода, он не обходил ее, чтобы не терять ни минуты лишней, и шагал по лужам. Дорога делала петлю, обегая овраг, и летом всегда ходили прямо по тропинке, выгадывая около километра. Владимир пошел по тропинке, надеясь как-нибудь перебраться через овраг, за которым уже совсем близко было и Спас-Подмошье.
По дну оврага бежал мутный поток шириной метров десять. Владимир, не задумываясь, шагнул в воду. Он погрузился по колено, потом по грудь, ноги его оскользнулись на донном льду, он потерял равновесие и окунулся с головой — водой смыло кепи.
На берегу оврага он разделся, выжал воду из одежды и, сокращая расстояние, побежал через конопляник, утопая в вязкой грязи.
Он вбежал в дом, весь забрызганный грязью, мокрый, с растрепанными волосами.
— Что с ней? — задыхаясь, спросил он у матери, даже не поздоровавшись — Где она?
— Простудилась… Она у нас, — ответила Анна Кузьминична, испуганно вглядываясь в осунувшееся лицо сына. — Переоденься в сухое… Ты же сам еле держишься на ногах…
Пока Владимир сбрасывал с себя мокрую одежду, Анна Кузьминична рассказала, что Маша, возвращаясь с почты, провалилась под лед.
— У Маши что-то вроде психической депрессии… Угнетенное состояние, слезы. Доктор считает, что у нее, повидимому, какая-то душевная травма…
В то утро Маша проснулась с ощущением холодной пустоты на душе. Ее не радовало солнце, ворвавшееся в комнату широким потоком золотистого, теплого света. Раздражал крик грачей, кружившихся над березами. Ей вспомнилось, как она шла на почту в нетерпеливом ожидании письма от Владимира. Она не заметила, как промелькнула дорога до районного села. На почте ей дали несколько писем, среди которых было одно с адресом, напечатанным на машинке.
«Вероятно, из какого-нибудь учреждения», — подумала она, распечатывая конверт. Письмо тоже было напечатано на машинке.
«Я не назову себя, потому что это для вас безразлично. Мне жаль, что вас обманывает человек, которого вы любите. В тот день, когда вы уехали, у него была девушка, которой он так же горячо клянется в любви, как и вам…»
Не дочитав, Маша сунула письмо в карман и почти выбежала из почтового отделения. У нее было такое чувство, словно она прикоснулась к чему-то нечистому, липкому.
Маша не верила, что Владимир обманывает ее. Сразу, инстинктом почувствовала она, что это клевета. Но гнусность этого оружия в том и состоит, что оно не убивает, но наносит рану, которая иногда не заживает долгие годы. И хотя Маша ни на минуту не усомнилась в нравственной чистоте Владимира, она почувствовала вдруг такую обиду, что разрыдалась. Вот так, в слезах, ничего не видя, она вступила на лед, уже разъеденный вешним солнцем…
И теперь опа со страхом думала, что наступит минута встречи с Владимиром и у нее нехватит сил посмотреть ему в глаза. И вдруг она увидела его. Владимир, неслышно ступая, шел к ней, протянув руки. Если бы она слышала его шаги или его голос, она поняла бы, что перед ней не привидение, а живой Владимир, приехавший ее навестить. Но он двигался бесшумно, молча, уставившись на нее запавшими, скорбными глазами, в рубашке с расстегнутым воротником, без пояса — странный, нереальный, и она, отпрянув от него, ударилась затылком о спинку кровати и потеряла сознание.
Владимир увидел ее — неподвижную, с закрытыми глазами, — схватил руку и, ощутив холод пальцев, бросился из комнаты. Он выбежал из дому, как был — в рубашке, без пояса, — промчался по улице, к конюшне.