Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями) - Яромир Йон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем генералишко снова закурил, и опять такую же крохотулину, как давеча, хоть теперь вроде бы она и мне показалась для «венгерки» малость длинновата.
Но мундштука у ней все равно нет, это уж точно.
Подходит ко мне один канонир из польских евреев, я его раньше и не приметил, и лопочет по-польски:
— Ай-вай, тхателебен [100], я на тхо пхоглядеть, я иметь отшень добрый очи, сделать зырк-зырк, и сразу видать венгерка, чтхо есть зихр [101] — тхо есть зихр, дай мне, тхателебен, свой шинель, я иметь отшень худой, генераль меня арестироваль…
Обменялись мы шинелями, а он опять:
— Дай мне, тхателебен, свои бхашмаки, я иметь отшень худой…
Там, где мы стояли, грязь была. Пошли мы обмениваться шмотками в уборную.
Тут еще задержался я по большой нужде.
Вдруг слышу — поезд подходит.
Выскочил я, даже подтяжки пристегнуть не успел, гляжу: народищу — не протолкнуться.
Схватил рюкзак и в этих‑то галицийских обутках бегом к поезду! Слышу, кричат: «Милитэр [102], в конец, в конец!»
Продираюсь локтями, зад поджимаю — мать честная! — давай, баба, поворачивайся — штаны придерживаю левой, рюкзак правой, да в дырявых‑то штиблетах каждый камешек чуешь, от подошв одно воспоминание осталось, что тут поделаешь — глядеть на это некогда, раз уезжает все твое имущество! Боже праведный, эту еврейскую шинелишку только на помойку выбросить, грязная, вонючая, а ведь как моя бедная матушка старалась, чистила шинель, последним бензином пятна выводила, пуговицы закрепляла, новую подкладку поставила…
Хошь бы узнать, в какой вагон влез этот вшивый проходимец… пес этот шелудивый…
Протиснулся я в один вагон, в другой, спрашиваю — нигде не знают, всюду полно… Бегу назад вдоль состава, ору:
— Эй, канонир Зырк-Зырк!
Чтобы узнал он меня, откликнулся.
Да где там!
Один солдат сказал мне, что этот поезд на Вену, а мне надо на Инсбрук, совсем в другую сторону. Шаровой молнией влетел я в последний вагон — не провалился же этот парень! Но тут поезд тронулся, еле я успел выскочить… Кондуктор поднял крик — и поезд фью-ить!
Ох, братцы, я чуть не лопнул от злости.
Пока пришел мой пассажирский, у меня уже все чесалось — бока, шея, под левой лопаткой.
Я скребся спиной о железный столб.
А тут и живот начало палить, точно кто сунул мне за рубаху погребальный факел.
Зуд нестерпимый!
Я и вообще‑то, господа, по докторской части с особинкой: стоит кому меня куснуть — клопу ли, вше — до крови брюхо раздеру.
* * *В роте составили протокол: где, что и как.
Рассказал я им одну святую правду, да кто мне поверит, что возможен такой грабеж посередь бела дня? И заработал я две недели карцера.
Братцы!
Коли где встретите этого Зырк-Зырк, дайте ему за меня по шее.
Маленький эдакий, рыжеватенький, пейсы подстрижены, подбородок торчит вперед и ячмень на глазу.
Как звать — не знаю, но на всякий случай, коли он вам попадется, про все расспросите, что да как, и по его рассказу уж сами судите. Если он — отвесьте ему пару горячих, а не то, не расспросивши как следует, по ошибке можете отколошматить какого‑нибудь ни в чем не повинного новобранца.
Чурила
У пана коменданта в Литомержицах был сад, работал в нем некий Дивишек из сорок первого полка, в прежнее время — господский садовник.
Насажал он кустов да цветов, устроил цементную горку с фонтаном, привез из Праги гипсовых карликов и фарфоровый мухомор. Из зарослей глазели на вас косули да зайцы‑точно всамделишные.
Как‑то говорю я Дивишеку: «Нам бы телегу песку!».
Ефрейтор Воцасек в это время посыпал гарью дорожку и тоже говорит: «Ей-ей, песочку бы подбросить не мешало!».
Почесал Дивишек за ухом и пошел в канцелярию.
Вернулся. Русские, говорит, привезут песок.
Ну ладно!
Утречком в воскресенье пригнали команду русских, дали им ручную тележку и послали к Лабе за песком. Всего в получасе ходьбы от города был отличный песчаный карьер.
Пошли они — отчего не пойти?
Да только одним идти не положено, кому‑то надо было их сопровождать, дело известное — пленные.
А послать капралу некого, тогда, в семнадцатом, в людях нехватка была. Вот и отправил он с ними Вейлупека, по прозванию Чурила. Был он ополченец, да еще нестроевой по причине килы, никогда прежде солдатскую лямку не тянул. Портной из Новых Бенаток, старик уж, тихий такой, молчаливый. Военной службой тяготился, дома‑то дела у него шли как нельзя лучше, еще и приторговывал портновскими своими остатками, жена недавно разродилась, и как раз на этой неделе ребенок помер.
Оттого и был он не в себе.
Взял Чурила ружье, хотя отродясь в руках его не держал.
Но приказ‑дело известное — есть приказ.
Русские толкают тележку. Шибко вышагивают. Чурила со своей одышкой не поспевает за ними, кричит:
— Тише, тише, москали-братки…
Они оглядываются, смеются и на своем языке отвечают, вроде как: «Гей-ух!».
Не знаю народа сильнее, чем русские. Что ни парень — косая сажень в плечах, горы могут своротить. Дело известное, у них там жратва не то что наша. Русские на кобыльем молоке вскормлены.
А и то: плюнет москаль — земля дрожит.
Зато Вейлупек был сморчок-сморчком, да еще бестолочь.
Любой вам подтвердит, что среди москалей встречаются ого-го какие ловкие ребята.
Был я прежде сторожем на кузнице, где работал один такой, и‑дело известное — звали его Иваном.
Вот это, братцы, мастер!
Коня подковывал один, без помощника. И так это у него ловко выходит — залюбуешься!
У меня свой домишко, вожу на коняге овощи в Бероун — и кое-что в этом деле я смыслю.
Вывернет Иван лошадиную ногу — приемы он, что ли, знал особые — опустится на корточки, так что копыто у него промеж колен, как колодка у сапожника, и давай обстругивать это копыто, потом стрелку, подковы ладит… Раз-два, и готово!
А ведь, бывало, парни до того с конем умаются, охрипнут, кричавши: «Эй… Эгей… Тпррру… Да стой ты, кляча проклятая!».
И лошадь‑то — старый одер, а пятерых расшвыряет, ни в какую не дается. Все взмокнут, никак подкову не закрепить.
Когда с конем нет сладу, всякий раз зовут Ивана.
Отгонит он всех в сторонку, даст животному отдышаться, глянет зачем‑то ему на уши, потреплет по загривку. И вдруг — хвать коня за ногу, подвернет — и тот уже стоит, словно ягненок, всем на удивленье.
Этот человек был придворным кузнецом у какого‑то татарского… по-нашему сказать — Прохазки… Там и присноровился. Да и как же иначе, черт возьми, — ведь турецкий паша чуть что не так — враз велит голову рубить напрочь!
Да! Отправился, значит, Чурила с москалями за песком.
Идет и радуется, что конвоир не обязан отдавать честь и не надо ему высматривать, где какой офицер, не к чему командовать: «Хаптак!» [103] — на это он неспособен, по-немецки не умеет, тем более еще кричать.
Побаивался только, дело известное, чем все это кончится.
В Литомержицах, скажу я вам, братцы, служба была — врагу не пожелаешь. Корпусной штаб — здание, что твой замок, из окон пялятся через очки начальники, шум, крики — и все по-немецки.
Боится Вейлупек, не сбежал бы у него какой русак.
И для порядку, чтобы страх свой не выдать, покрикивает:
— Короче шаг… лонгзом [104]… москали!
Они оглядываются, смеются и отвечают по-своему: «Гей-ух!».
Когда дорога сворачивала, он указывал, куда идти, да они и сами знали не хуже его, не впервой их гоняли к Лабе за песком.
Тихо-мирно добрались до места, Чурила глубоко вздохнул, поправил на плече винтовку, расстегнул мундир — жарко было.
Вот я и говорю: что за бурду нам варят, хоть бы перец стручковый вычистили, ведь так целиком и швыряют, иной раз такая чертовщина плавает в ихнем хлёбове — чисто трава морская.
Лаба в том месте, братцы, широченная. Плывут по ней плоты да пароходы, и конца-края ей нету.
Благополучно дошли они до песчаного карьера.
Там были деревья, холодок.
Уселся Чурила у овражка, стал думать про жену да про ребенка, который у него помер, и, главное, — чтобы уж кончилась эта война.
Сидит Чурила, в животе у него урчит, с утра ничего не ел, только чайку и попил из общего котла, на языке вкус какой‑то противный.
Глядит на москалей: скорее бы уж кончали, скорее бы назад, завалиться бы на свою койку.
Во рту — чует‑точно колесная мазь. Около воды стало ему холодно, трясет всего, а в висках: бум, бум, бум!
И вдруг в кишках закрутило…
Рвать его стало‑дело известное, — все внутренности выворачивает.
Одну воду пил — а это, братики мои, хужей всего.
Видать, выпил он тифозной воды. Тут бы в самый раз рому. По литру в день. Или бы молочка от бешеной коровки. А все, верно, оттого, что съел он на ужин подлую тварь — селедку и потом напился воды. После этой рыбы положено пропустить кружечку хорошо выдержанного пива. Лучше всего старое будейовицкое или же великопоповицкое. И ничего тебе не сделается. А воды напьешься — и враз в животе революция!