В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо ли говорить, что он был строгий, безукоризненно строгий семьянин.
И мать, вышедшая за него, пятидесятилетнего (и даже с лишком), без любви, имела от него пятерых сыновей и узнала все счастье и горе материнства, которое не дал ей любимый человек.
Отец оставил ее без всяких – буквально без всяких! – средств с двумя детьми, вовсе не устроенными, – но с честным, ничем ни на йоту не затемненным именем. Счастья и тут ей не было, но она и не шла на счастье, но любовь-уваженье к ней, верность ей, благодарность за ее неиссчитанный труд тут были прочны, постоянны и неколебимы.
Первым родился у нее сын, названный в честь отца Николаем. Его крестил старший пасынок, тоже Николай Николаевич, и бабушка Ольга Васильевна. Это был мальчик из тех детей, про которых точнее всего сказать словами Лермонтова:
Творец из лучшего эфира
Соткал живые струны их,
Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них![87]
Простой народ говорил про таких детей «не жилец». «Жильцы» – те, кто приходится по тесной и грубой мерке «земного злого жития». Ф. Сологуб[88] любил писать про таких «не жильцов» – детей с большими, вдумчивыми глазами, в которых с ранней поры сиротеет испуг перед холодною скудостью бытия. Коля был не жилец. Он был звездоочитый мальчик. Его большие, широко и грустно раскрытые карие глаза поражают даже на карточке работы Мебиуса. Это не глаза, а очи, нечто более глубокое и зоркое, чем обычные глаза. Ребенок дивил всех своей кротостью, ранним пониманием людей и вещей, сияющей любвеобильностью ко всем. «Благодатный ребенок», – говорило про него важное и сановитое духовенство Богоявленской, что в Елохове, церкви. «Не жилец», – грустно дивовалась на него няня Пелагея Сергеевна, обожавшая его. Единокровные братья и сестры любили его. Не знаю, что подарил ему на зубок крестный отец его «братец Коля», как мы его звали, выбранный матерью в кумовья для того, чтобы укрепить связь между новым братом и ему единокровным, но и скупая бабушка Ольга Васильевна щедро встретила первый Колин зубок: у матери до злой нужды хранились ее тяжелые екатерининские «крестовики» – червонцы (2 или 3), озолотившие Колин зубок. Отец горячо полюбил своего тезоименитого первенца от второй жены. А мать в нем души не чаяла: ей-то он был радостью радостей, расцветшею для нее в новой чужой семье. Одним словом, Коля никому не оказался в нежеланье и в тяготу. Это был добрый дар, принесенный матерью в новую семью. Я был второй после него, и мне, и следующему брату Георгию нелегко бывало расти: от нас ждали Колиной светлости и любвеобилия, а мы были всего– навсего – «жильцы», легко ли, трудно ли, но применявшиеся «к тени века сего», падавшей на нас, жильцов, и ничем не темнившей бытия Коли, не жильца.
Мне в крестные отцы мама опять взяла пасынка, второго, Александра Николаевича, желая укрепить и уроднить наше единокровие, но крестной взяла свою мать, а имя мне дала в честь любимого человека. Я родился крепким круглышом, с вихром непокорных волос, и очень рано пошел. Пошел – и стал обижать Колю. Я был настоящий ломало. Все, говорят, хотел сломать, не умея даже произнести это словом – «амать» говорил я, – и выражал намеренье «самать» фонарь на дачной платформе, высокого жандарма с рыжими усами (впоследствии у меня, у юноши, проснулось желанье «самать» всех жандармов на свете) и даже медовую круглую луну, низко выплывающую из-за лесочка. Но то были желания, а действия «аманья» были направлены на Колю и его игрушки. Я налетал, как вихрь вихрастый, на его бамбуковый игрушечный столик – и «амал», валил и рассыпал его постройки из кубиков, его фарфоровых барашков и куколок. (В солдатики он не играл.) Няня, охранявшая Колины интересы (я был еще в ведомстве кормилицы), грозилась мне: «Вот погоди! Я тебя, вихрастый! Озорник!» А Коля только усовещевал меня ласково, глотая слезы:
– Что ты, малявенький, что ты?
Но недолго пришлось ему усовещевать «малявенького».
Скоро его «самала» злая болезнь: дифтерит. Он умер трех лет. И заразил его, говорят, «малявенький», сам неизвестно откуда подцепивший болезнь. Мама лежала в родах. Тетка, посланная бабушкой ходить за мною, также заразилась и слегла. А «малявенький» вынес не только дифтерит, но почти следом и скарлатину и остался жив, только из крепыша и озорника превратился в худенького тихого ребенка, до самой юности не желавшего ничего «амать». Коля умер трех лет от дифтерита, У мамы родился третий сын, Георгий, красивый, кудрявый мальчик, очень полюбившийся своей крестной – третьей дочери отца, Елисавете Николаевне.
Но мама была неутешна. Смерть Коли была для нее ударом, от которого никогда она не оправилась совершенно. Она берегла его рубашечки, его фарфоровую собачку – «амка, а хвост акарючкой», она слагала в сердце своем все его слова[89], все тихие озарения его прекрасной души, подмеченные ею и другими, она всегда имела его пред своими глазами и, как ни любила нас с братом, все-таки часто, кажется, повторяла про себя: «Не то, не то!» Иной раз задумается, бывало, и, помолчав, промолвит, как сердца горестную замету:
– А Коле было бы теперь шестнадцать лет!
На могилке его поставила она белый мраморный памятник и плакала, бывало, над ней через десятилетия после Колиной смерти. И только горькая, неутешная нужда заставила ее – нет, не продать, а заложить у знакомых Колин «крестовик». Когда я стал зарабатывать, она выкупила его. Не у брата ли он теперь?
Мне кажется, живи Коля, он помог бы найти тропинку к сердцу ее новой семьи. Без него эта тропинка не отыскалась.
Помню я, как приходила к нам гостить Колина кормилица Авдотья, тихая и добрая женщина, неудачница в жизни, и как тихо, с глубокою и, казалось мне, сладостной горестью оплакивала она Колю. Плакала и няня, если случалась тут, придя к нам из богадельни. А у