«Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается - Анатоль Имерманис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва лодка успела пришвартоваться к борту «Советской Латвии», как Швик, поймавший конец штормтрапа, оттолкнул Дикрозиса и с проворством обезьяны вскарабкался на палубу. Не обращая внимания на усмешки моряков, вызванные его черным пасторским нарядом, он сходу задал вопрос на ломаном английском языке:
— Где ваш лоцман?
И вот Швик уже стоит перед вторым штурманом. Его трость почти касается носа Тайминя.
— Вы лоцман? О! Вы ведете корабль? О! — Не давая Тайминю ответить, он протягивает свою визитную карточку. — Швик! Погребение оптом и в розницу — Швик! Всегда к вашим услугам!
— Надеюсь, обойдемся без ваших услуг. — Тайминь не в силах сдержать улыбку — так смешон этот забавный человечек, взволнованно размахивающий своей тростью. — Или вы полагаете, что живым нам в Криспорт не прийти?
— О! Вы неправильно меня поняли! Совсем наоборот! Такого великолепного лоцмана я еще не встречал на своем веку! Я охотно вверил бы вам не только будущее своей фирмы, но и свою жизнь. Но сейчас речь не обо мне, а о других, о несчастных бергхольмцах… Наводнение! Голод! Эпидемии! Я погрузил два парохода, чтобы оказать им помощь. Выведите их из Криспорта, и господь вознаградит вас за это. Я хорошо заплачу. И поговорю с капитаном, не сомневаюсь, что он поймет меня.
— Зато я вас что-то никак не пойму… Вы хотите доставить потерпевшим от наводнения продовольствие?
— О нет! Вы опять неправильно меня поняли. Совсем наоборот! Два парохода первостатейного товара! И нет никакой возможности вывезти гробы из порта! Сжальтесь над людьми, которые не могут быть преданы земле по христианскому обычаю! Дайте им возможность предстать перед богом так, как это надлежит верующим, и вы будете вознаграждены! — Швик лезет в карман за чековой книжкой.
— У вас есть свои лоцманы. Обратитесь к их христианской совести. Или они стали безбожниками?
— О! Да разве вы не знаете? — Трость в трясущихся от волнения руках Швика выделывает такие пируэты, что Чайкин едва успевает отстранить лицо. — Хуже того! Они только что объявили забастовку. Нашли время! Такие возможности! Теперь все зависит от вас! Если не сжалитесь, буду вынужден…
— Забастовку? — почти одновременно восклицают Чайкин и Тайминь.
— А отчего же администрация порта ничего нам не сообщила? — спрашивает ошеломленный Тайминь.
— Могу пояснить. — В штурманской рубке появляется Дикрозис. — Но сперва попрошу о небольшом интервью. Наших читателей интересует.
— Кто вы такой?
— Постойте же! — Швик в отчаянии потрясает тростью. — Не перебивайте! Вопрос жизни и смерти! Дайте мне поговорить с господином лоцманом…
— Господин Швик, вы понапрасну тратите время. Это советское судно. — Дикрозису ясно, что Швик не даст ему рта раскрыть. — У них все решают высшие инстанции, в данном случае капитан… Рекомендую…
Дикрозис так и не успевает договорить, потому что в следующий миг Швик пулей вылетает из рубки.
— Теперь можем познакомиться. Я редактор газеты «Курьер Криспорта». — Все это время Дикрозис говорил по-английски. Вдруг, после того как он вгляделся в лицо Тайминя пристальней, у него вырвалось по-латышски: — Черт подери, вот это номер!
У Дикрозиса почти нет сомнения в том, что перед ним — друг Элеоноры, чей портрет, словно икона висел в комнатке певицы и всегда действовал ему на нервы. Он еще не знает, какую извлечет из этого открытия пользу, но его тонкий нос уже учуял возможности.
— Вы латыш? — полюбопытствовал Тайминь.
— Ну еще бы!.. Попрошу секундочку не шевелиться! Так! Благодарю вас! — Сфотографировав Тайминя, Дикрозис снизил голос до шепота: — Этот, — глазами он указал на Чайкина, — надеюсь, не понимает по-латышски?
— Нет. Вы, наверно, хотите поделиться со мной важным секретом? — ухмыльнулся Тайминь.
— Отнюдь. Просто хочу сказать, что в моем лице, а возможно, и не только в моем вы найдете в Криспорте друзей. Мы прекрасно понимаем, что не по доброй воле вы напялили на себя эту форму…
— Не следует по себе судить и о других. — Тайминю уже ясно, с кем он имеет дело. — Вам, должно быть, и в самом деле не остается ничего иного, как носить эту отлично сшитую лакейскую ливрею… Обо мне не беспокойтесь. Если б я даже и не прожил в Криспорте два года и не обзавелся добрыми друзьями среди лоцманов…
— Вот как? Среди лоцманов? Очень занятно. Рекомендую не показываться им на глаза. Сами знаете, как сознательные пролетарии поступают со штрейкбрехерами.
— Полагаю, они все-таки будут рады повидаться со мной.
— Рады? Звучит многозначительно. Может, советское судно приходит одновременно с объявлением забастовки вовсе не случайно?
— Проваливайте ко всем чертям!
— Наконец-то вы заговорили на мужском языке, достойном коммуниста. Я с вами говорю как человек с человеком, как с земляком и, наконец, как журналист, интересующийся непостижимым для его ума фактом, а ваш единственный аргумент — оказывается черт… И на том спасибо. Недурной заголовок для репортажа: «Советский моряк посылает нашего корреспондента к черту»… До свидания!
— Что это был за тип? — спрашивает Чайкин, глядя вслед Дикрозису.
Тайминь пожимает плечами.
— Обыкновенный… Бывший латыш…
В лодке Дикрозис сталкивается с еще не остывшим Швиком.
— Ну и публика! — задыхается от злобы Швик. — Этот народ не имеет понятия о том, что такое гуманность! Ничего не смыслит в коммерции! Разве это люди? — И он грозит кораблю тросточкой.
По соседству с пароходами Фрексы стоит у причала единственное иностранное судно — француз «Шербур», которому забастовка помешала выйти в море. Как раз напротив — будто французские моряки выбрали это место для стоянки специально — кабачок «Веселый дельфин».
Вероятно, по вечерам, когда горят светильники и под самым потолком вращается облепленный зеркальными осколками шар, разбрасывающий по просторному залу веселые зайчики, посетители чувствуют себя здесь уютно. Но в эту пору неосвещенное, сумрачное помещение похоже на большой сарай, подобный тем, в которых устраиваются деревенские празднества. Пол, за исключением стеклянной площадки для танцев, из простых некрашеных досок, окна и двери скрыты дешевыми портьерами. Столики расставлены таким образом, чтобы за ними уселось как можно больше посетителей.
Свет горит лишь над двумя, сдвинутыми вместе, столиками, за которыми сидят человек десять французских матросов. Однако застольная беседа не вяжется. Может, в этом виноват гулкий резонанс пустого зала, придающий излишнюю значительность каждому, сказанному вполголоса слову, а может, давно уже выпитая бутылка вина, которую хозяин ни под каким видом не желает обменять на полную «в кредит». Уже в который раз втолковав матросам, что он не может сам себя разорять, хозяин кабака возвращается к стойке, где его поджидает Элеонора Крелле.
Даже при этом скудном освещении видно, как резко отличается ее внешность от портрета, который вот уже десяток лет путешествует с Тайминем с судна на судно. Правда, по-прежнему пышны и кудрявы ее белокурые волосы, однако нужда и пережитые разочарования проложили не одну глубокую складку под глазами и возле плотно сжатых губ. При звуке шагов хозяина Крелле пытается оживить несколько увядшее лицо улыбкой.
— Что, разве я плохо пою? — кокетливо спрашивает она.
— Хорошо поете, — бесстрастно кивает головой кабатчик.
— Быть может, публике больше не нравятся мои песни?
— Публики нет и не будет, — не меняя тона, равнодушно говорит кабатчик. — Сколько раз мне повторять: бастуют лоцманы. А когда пуста гавань, пуст и мой ресторан.
— Долго ведь им не выдержать, верно? — В голосе Крелле звучит струнка надежды.
— Без еды никто долго не продержится — ни лоцманы, ни вы, ни я, можете быть уверены. — Хозяин кабака начинает терять терпение. — Но одно могу вам обещать твердо: как бы мне это ни было трудно, в тот день, когда прекратится забастовка, я вам заплачу за выступление столько же, сколько платят иностранным примадоннам в кабаре «Хрусталь». — И, считая разговор оконченным, он подает Крелле руку.
Тихонько, будто остерегаясь спугнуть свою судьбу, Крелле притворяет за собой дверь кабачка и устало плетется к центру города. Усталостью и унынием веет от ее поникшей головы и обвисших плечей, даже от ее узкой спины. Мимо торопливо идут люди, автомобиль, сворачивая в переулок, чуть не сбивает ее, но Крелле не отпрянула — мозг ее занят сейчас лишь одним — думами о завтрашнем дне, о том, что она скажет хозяйке квартиры. Около здания, из окон которого глухой гул ротационных машин, она останавливается; долго, будто по складам, читает вывеску «Курьер Криспорта», Наконец Крелле решается — остатки самолюбия давно утрачены.
Но дальше вестибюля ей пройти не удается.