Умберто Эко: парадоксы интерпретации - Альмира Усманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пирс в своей теории познания различал «динамический» и «непосредственный» объекты: динамический объект порождает репрезентамен — непосредственный объект[277], который, в свою очередь, порождает целую цепь интерпретантов с тем, чтобы в конечном счете вернуться опять к динамическому объекту — как цели интерпретации. «Манипулируя знаками, мы обращаемся к «динамическому объекту» как terminus ad quem семиозиса»[278]. Динамический объект всегда остается вещъю-в-себе, которую нельзя постичь, но можно к ней приблизиться в процессе семиозиса. Это нечто, что порождает знаки, причем не мы направляем на него свое внимание сознательным волевым усилием, а оно привлекает к себе наше внимание. Таким образом, семиотика не может не отражать это нечто, что можно называть бытием.
Проблема бытия, по мнению Эко, наименее «естественная» из всех других, она не может быть решена с точки зрения здравого смысла, ибо является первичным основанием здравого смысла. В то же время проблема бытия не сводима к вопросу о реальности окружающего нас мира, хотя в этой ситуации нам оказывается очень близка солипсистская точка зрения Беркли[279]. Бытие предшествует акту речи, однако для нас оно выступает именно как эффект языка, как нечто, что требует интерпретации, оно становится «реальностью» лишь в момент, когда мы о нем говорим. Драматическим моментом в этой ситуации является то, что человек всегда говорит об общем, в то время как все вещи в мире единичны (спор универсалистов и номиналистов по-прежнему актуален). К тому же, размышляя о бытии, мы размышляем также и о себе, в результате создается двусмысленное положение, когда субъект говорит об объекте, частью которого этот субъект является.
Пирс полагал, что любая не идеалистическая философия допускает существование чего-то абсолютно необъяснимого — последнего неанализируемого, которое можно представить себе лишь с помощью серии умозаключений, используя знаки. Таким образом, не «зная» бытия, мы, тем не менее, говорим о нем — на языке поэзии или философии, то есть о бытии можно говорить разными способами — в любом случае мы говорим о том, что нам не дано. Может быть, бытие — это поэтическая химера? Однако, даже если бытие предстает как результат интерпретации, тем не менее сами интерпретации изменяются со временем (смена парадигм в философии и науке). Значит, существуют какие-то критерии вовне, позволяющие соотносить эти интерпретации с некими физическими и историческими фактами?[280]
Во всяком случае, мы извлекаем из нашего опыта «брутальные факты», свидетельствующие о том, что если мы и неспособны определить бытие, то оно само определяет границы нашего понимания и опыта — поэтому, например, черепахи не летают, а «уши не прочищают отверткой» (пример из дискуссии Эко с Рорти об интерпретации и использовании текста). При этом все-таки бытие говорит о себе, скорее, в позитивном плане («скорее нечто, чем ничто»): черепаха не летает, зато она способна передвигаться по земле. Впрочем, в философии возможных миров и это становится возможным. Само бытие никогда не говорит нам «нет», возможность (для «познания») всегда остается открытой.
Но что же все-таки связывает Канта с утконосом? Ничего, — обескураживает нас Эко. «Так о чем же эта книга? Помимо утконосов, она рассказывает о кошках, собаках, мышках, лошадях, но также о стульях, тарелках, деревьях, горах и прочих существах и предметах, с которыми мы сталкиваемся ежедневно, а также о тех основаниях, которые позволяют нам отличать слона от гамадрила»[281] — обо всем том, что занимало умы. философов, начиная с Платона и до современных когнитивистов. Нет, конечно, утконос как биологический вид вряд ли интересен философии или семиотике. Однако если мы зададимся вопросом о том, как мы распознаем утконоса, отличая его от всех других животных по каким-то специфическим признакам; если мы продолжим выяснять, почему утконос был назван «утконосом» (по естеству или по соглашению), и, наконец, как мы интерпретируем данный вид животного посредством различных видов репрезентации, воспроизводя его идиосинкратические черты, которые будут узнаваемы не только нами, но и другими, — вот тогда мы сможем понять интерес Эко к этому симпатичному, хотя и несколько нелепому существу. Таким образом, в этой книге речь идет о трех взаимосвязанных проблемах, связывающих воедино гносеологию, психологию, лингвистику и семиотику: в какой мере процессы (визуального) восприятия зависят от нашего когнитивного аппарата и от структуры языка? Вопрос можно поставить и иначе: в какой мере процессы означивания и мышления определяются процессом восприятия? От чего зависит процесс концептуализации и как впоследствии он отражается на процессе семиозиса? Канту не удалось разрешить эти проблемы, но он сумел правильно сформулировать их, заинтересовавшись априорными основаниями нашей способности суждения. Возможно, мы все являемся наследниками не только кантовских «истин», но и его заблуждений.
В повседневной жизни мы очень часто руководствуемся здравым смыслом в процессе понимания чего-либо, что, в принципе, соответствует некоему усредненному стандарту нормальности восприятия. Заинтересовавшись проблемой здравого смысла, Эко обнаруживает, что эта нормальность в теоретическом плане весьма любопытна. Таковой она считается лишь в определенных культурных границах, поэтому, чтобы обнаружить пределы интерпретации, основанные на здравом смысле, лучше всего обратиться к неординарному случаю. Таким образом утконосу и довелось стать главным персонажем этой книги.
Полусерьезно-полушутя Эко пишет, что он предпочел утконоса еще и потому, что впервые нашел нечто, о чем не говорил Борхес. Тем не менее в процессе публикации этой книги ему процитировали Борхеса, который в частной беседе упомянул утконоса как «ужасного животного, сложенного из частей других животных». Для Эко утконос — отнюдь не ужасное животное хотя бы потому, что на его примере можно доказать некоторые гипотезы теории познания. И, кстати, еще вопрос: не из частей ли утконоса сложены все остальные животные… А кроме того, в иных культурных ситуациях и в другие исторические периоды другие животные оказывались в не менее затруднительной ситуации, чем утконос, став предметом длительных споров о собственной идентичности — ввиду того, что в культурной энциклопедии исследователей данные животные почему-то отсутствовали. Так случилось, например, с носорогом, когда его увидел Марко Поло.
Дело в том, что, путешествуя и исследуя другие страны, мы пользуемся своего рода «фоновыми книгами». Не то чтобы мы возили их с собой повсюду в физическом смысле, однако мы пользуемся уже сложившимся в нашей культуре определенным представлением о мире. Значение этих «книг» таково, что любой феномен, с которым сталкивается путешественник, интерпретируется и объясняется в терминах сложившегося видения мира[282].
Так, согласно средневековой традиции, европейцы были убеждены, что единороги существуют. Единороги должны были выглядеть как стройные и нежные белые лошади с одним рогом вместо носа. Поскольку единороги в Европе не водились, то считалось, что они обитают где-то в экзотических странах. Поэтому-то, когда Марко Поло отправился в Китай, он определенно рассчитывал увидеть там единорогов. Он был торговцем, а не интеллектуалом, однако прочитал немало книг и знал описания единорога. На Яве он встретил животных, которые выглядели похожими на единорогов, так как они имели один рог вместо носа. Он идентифицировал их как единорогов, но «поскольку он был наивен и честен, то не мог не сказать правду об этих животных»[283]. Правда же заключалась в том, что они выглядели совсем иначе, чем их описывала тысячелетняя европейская традиция.
Какой ужас! Во-первых, они были не белыми, а черными, у них была шерсть буйвола, и их лапы были большими, как у слона. Рог был черным, а голова выглядела как голова дикого кабана. И эти животные вовсе не были такими нежными, какими должны были быть единороги. Марко Поло был очень разочарован: «С виду зверь безобразный. Не похожи они на то, как у нас их описывают; не станут они поддаваться девственнице»[284]. Однако он не мог сказать, что он встретил каких-то неведомых животных: инстинктивно он отождествил их с уже известным ему по описаниям образом. В терминах когнитивных наук мы сказали бы, что он руководствовался когнитивной моделью. Он оказался жертвой «фоновых книг». На самом деле то, что увидел Марко Поло, являлось носорогом.
Эко задается вопросом, как поступил бы Марко Поло, если бы вместо Китая он направился в Австралию и увидел бы там утконоса, в какие таксономические ряды он отнес бы это животное (в случае, если бы он все-таки решил, что это животное, а не химера, не обман зрения)? Думается, не только он, но и более умудренные мыслители — Кант или Пирс — имели бы большие проблемы с его определением. Если можно утверждать, что в нашем познании мира главную роль играют семиозисные процессы, то, следовательно, речь идет о том, каким образом чувственные данные взаимодействуют с моделями восприятия (концептуальными или семантическими).