Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рагинский прикинулся, будто не знает, куда подевались его герои. Он принялся недоуменно разводить руками, растерянно улыбаться, мило щурить глаза, жеманно прижиматься щекой к плечу. Он притворяется, потому что слишком затянул побочные разговоры, потому что вообще затянул сочинение своей повести и не понимает, зачем ему чеховские герои. Он занят такой же повседневной суетой, какой заняты вы да я, ему некогда остановиться и перевести дух, некогда задуматься и поискать выхода из создавшегося суетливого состояния, не откладывая то, что считает главным и сутью. Как будто можно из этой жизни перенести раздумья о собственной душе в другую жизнь, где история собственной души будет обдумана и изложена набело, без помарок, исправлений, чисто и гладко, как по-писаному. Но ведь, кажется, кто-то сказал, что мы чрезвычайно счастливые люди, ибо на нашу долю выпало две жизни — прошлая и нынешняя. Так давайте же, пишите историю собственной души начисто, набело, без клякс, подтирок, подтасовок и лжи самим себе! Ну! Валяй, чего ты медлишь?
— Подожди-ка, — говорит она, — мне нужно сгонять к Шхемским воротам, договориться с арабами, чтоб перевезли диван. Какой диван я купила! Спинка из красного дерева, ручки витые! Мне обили его штофом — красота! Потом я вернусь, и мы поговорим о душе. Хорошо?
Хорошо; сначала диван, а потом поговорим о душе. И она побежала перевозить диван, а я отправился покупать на лето пару шортов и красивую рубашку. Без рубашки и без шорт трудно будет летом, без них не обойтись, а без дивана неуютно в квартире. Так было в прошлой жизни, так и в этой. И это замечательно. Потому что жизнь продолжается, а не делится на две части. Это день можно поделить: с утра подумать на свежую голову о душе, а с полдня заняться бытом. Или наоборот. Кому как удобнее, кто как привык.
Вот вам и объяснение. Вот почему Рагинский все забыл и почти все растерял. Вот почему он не занимается главным своим делом и не помнит зачем он разыскивает любимую Жени Арьева. И даже не знает, к чему все это…
— А для поддержания разговора. Кстати, о еже…
А в это время Алик Гальперин, тоскующий по Европе, летящим шагом вошел в желто-красную комнату, взмахнул рукавами и замер неподвижно. Тикают ходики, отсчитывая неизвестное нам время. Самовар отфырчал. Пора спать.
— К чему мне этот абзац? Не понимаю, — говорит Рагинский, но не вычеркивает его, а ждет, что будет дальше.
И Алик Гальперин не понимает, но вновь взмахивает рукавами: ничего не поделаешь, закон данной театральной традиции. Алик неофит, он не смеет позволить себе вольность — взмахнуть рукавами величественно, подобно павлину, распускающему свой прекрасный хвост.
Семейство, сидящее за столом, тоже ничего не понимает. Пасы, застывания на месте, летящий шаг, лисий шаг, коричневые пятна и завитки, изображающие высокую духовность, ничего им не объясняют. Они даже и не видят его.
Мы видим, но и нам он непонятен, потому что Алик заимствовал эти движения и эти завитки из истории, которая ему самому не очень понятна, но привлекает изысканностью формы.
Из-за дальнего края стола выглянул мальчик. Он положил подбородок на тарелку и смотрит. Смотрит и не видит ничего, кроме радужного нимба вокруг лампового стекла. А возле пламени вьется муха — блестящие крылья, синее брюшко, коричневые глаза, мохнатые лапки.
«Опять ничего не получается. Не втолкнуть мне Алика в ту жизнь, и самому ничего не понять…».
Если лампа стоит на парчовой скатерти и освещает зеленые бороды и красно-желтые носы — почему они евреи? А если лампа, парчовая скатерть, носы того же цвета и нет бороды?
— Картуз должен быть.
— А если нет картуза?
— Если нет картуза, значит, крест на ходиках.
Алик ничего этого не понимает. Он не терпит картузов на собственной голове, но временно надеть парик и маску он может.
— Это ничего. Это ничего не значит. Не правда ли?
Алик-то так и думает, но человек с короной и бабочкой считает иначе. Бабочка — это можно. Корона — это для смеха, а под короной обязательно картуз. По крайней мере, картуз сразу же — не пройдя четырех шагов.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— А царь Давид тоже носил картуз?
— У него была ермолка, расшитая золотом и драгоценными камнями.
— Утверждают, что шапка Мономаха не более…
— Но и не менее…
— Да, конечно. Она — наш «штраймл», только с драгоценностями.
— Мономах у нас заимствовал «штраймл» или мы у него шапку Мономаха?
— Поскольку мы были раньше, значит, он у нас заимствовал.
— Если б русский царь знал, какую шапку он носит!
— Еще с тех времен началось… Бедная Россия!
Сняв на время картуз, можно надеть корону, а картуз держать у сердца. Но если корона похожа на «штраймл», то можно без картуза. Без картуза даже бородатый еврей с загнутым до губ носом — уже не еврей. Вся суть спрятана в картузе, в старом, мятом, засаленном картузе.
— Как странно!
Впрочем, это я лишь к слову, это, так сказать, «выход в современность», потому что всякий театр, самый традиционный и старинный, не обходится без того, чтобы не задеть злобу дня. Даже такой старый-старый театр, в котором испуг мужского рода изображается как «я-я-я-я», а испуг женского рода при помощи «ше-е-е». И вот не смотря на прозрачное тихое утро и яркое солнце, не слушая радостные детские визги, звонкое птичье пение, не внимая шевелящемуся внутри беспокойству о хлебе насущном, Рагинский принужден размышлять об оторвавшейся в экстазе ноге скрипача и всматриваться в странные и непонятные лозы и прыжки Алика Гальперина, который в кимоно, парике и маске почти также странен, как…
— Что-то очень знакомое…
— Вот именно, что знакомое! И тоже непонятное.
Эта шапочка все-то попадается, лезет на язык и суется под перо; без нее нам все равно никак не обойтись.
Глава о древней истории, о половецких плясках и о роли личности
Знаете, это так замечательно заниматься древней историей!
Всего сегодняшнего нет. На месте Америки — неизвестность и непонятность, про Австралию и представления не имеют, в Европе — варвары, их никто пока не принимает всерьез. Скифы! Ах да, Страбон писал что-то о них. Мир кончается где-то за Колхидой с одной стороны, а с другой — чуть заехав за Геркулесовы столбы. Очень уютно. И очень тихо.
Иногда тишина нарушается бурлением какой-нибудь Македонии, но к нам она не имеет отношения, а Египет обещался быть нашим другом. Вокруг — империи, в крайнем случае — полисы…
— Вы слыхали про Гришу Швайгера? Он работает в «хеврат-битуах»[9]. Он тоже имеет дело с полисами. Давайте зайдем к нему как-нибудь. Посмотрим, как он живет.
— В те времена никаких страховых полисов не было. Кому придет в голову страховать свою жизнь бумажкой, если каждый свободный человек носил при себе кинжал или другое холодное оружие. И чуть что — пускал его в ход.
— Кошмар! Хулиганство!.. Мой сосед — полицейский, он хорошо зарабатывает, но говорят, что…
— Одну секунду! Позвольте мне закончить!
— Пожалуйста, пожалуйста! Я думал, вы уже ничего больше не хотите сказать, так я хотел только добавить, что за такие, довольно небольшие деньги ему приходится работать днем и ночью. Это не дело!
— Из империи в империю можно ездить так же, как из полиса в полис… Вы заметили, что своими разговорами перебили ритм моего рассказа?
— Что вы говорите! Айя-яй!
Итак, вокруг империи, а-в крайнем случае, полисы. Из империи
в империю можно ездить, как из полиса в полис. Разгуливают перипатетики; философы находят свое место в бочке; каждый молится кому хочет, а пророк, не найдя отклика в своем отечестве, уходит в другое. Никто никому не мешает, а если мешает, то его завоевывают, и он становится своим, тихим, спокойным, уравновешенным и уютным. Замечательно тихо, спокойно и, главное, упорядоченно.
— Вы меня извините, я вас перебью. Скажите, а хорошо ли это для евреев?
— Евреи…
— А евреи тогда были?