Портмоне из элефанта : сборник - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так это, значит… — внезапно до толстого мента начало что-то доходить. Он медленно развернулся и посмотрел мне в здоровый глаз. — Эй! Это ты, что ли? Ах ты с-с-с-ука!
Я очень удивилась, что он знает мое еврейское прозвище, но вид у мента был такой, что на всякий случай я попятилась ближе к комнате и приготовилась защищаться. Молча приготовилась, как обычно…
Тут не выдержал и второй мент, тонкий.
— Твоя работа, падло? — с едва сдерживаемой злобой процедил он сквозь зубы. — Говори, бля, к тебе обращаюсь!
— Щас! Так она тебе и скажет, — усмехнулся водопроводчик. — Я ее раз в подвале у нас застукал с кобелем ее, так она так на меня посмотрела — я подумал, в глотку мне щас вцепится, не меньше. А Беринг — тот совсем полоумный, тот вообще убить может заживо.
— Протокол осмотра делать будем, — строго сообщил присутствующим толстый в погонах. — Ничего не трогать, пройдемте туда, — он кивнул в сторону комнаты, где спали дети. Наши с Евреем детки, близнецы, девочка и мальчик, брат и сестра.
Первым вошел водопроводчик и сразу увидал сопящих во сне Парня и Девку.
— Ишь какие! — развязно усмехнулся он. — Сразу видать, еврейские. Прав был Боцман — чисто жидята.
— В приют отправим, — по-деловому информировал тонкий в погонах, — а эту, — он кивнул на меня, — покамест в отделение. Там пусть начальство решает, в камеру ее или куда еще.
— А зачем в приют? — возразил Грузило. — Я одного возьму и Боцман одного. Мы ж бездетные. Этой же все одно кранты теперь, — он тряхнул головой в мою сторону, не оборачиваясь, — а детки какие-никакие, хоть такие, — товарный залог имеют. Глянь, крепыши какие.
Он взял Парня за шкирку и поднес его к груди. Другой рукой сделал козу и повел ее ему навстречу. Парень сладко зевнул, и тут из-под него потекла струйка и пролилась прямо по Грузиловому рукаву.
«Так тебе и надо, урод, — злорадно подумала я. — Сказано было: ничего не трогать».
Если б не законники в шинелях, я бы, конечно, этого не потерпела.
— Положите на место, — распорядился тонкий, — и присядьте пока.
Сам же он привычно зыркнул по сторонам и тут же обнаружил Евреев паспорт. Да его и искать было нечего — валялся на буфете рядом с бумажной Богоматерью. Тонкий раскрыл и зачитал:
— Трошкин Ефим Степанович! — Потом вгляделся и присвистнул. — Надо же, ему всего-то пятьдесят четыре было, — он оглянулся в коридор и протянул, — а по виду не ска-а-а-жешь. Я думал, за семьдесят…
— А где он теперь, вид-то? — почесав шею, спросил Боцман. — Это не вид уже, а сплошь анатомия. Говорил я… — Он оборвал мысль на середине, махнул рукой и равнодушно умолк.
Толстый в это время строчил протокол.
— Я закончу сейчас, — обратился он к тонкому, — давай пока пакуй всю эту братию, а то эксперты прибудут, чтоб не путались тут с ними.
Слово «пакуй» мне отдаленно было знакомо, но не настолько, чтобы я могла осознать его применительно к моим детям. И когда тонкий мент подхватил Еврееву кошелку и сунул туда поочередно сначала Парня, а потом и Девку, я все поняла с окончательной ясностью…
До меня он добраться не успел. Я прыгнула прямо на него, пытаясь пробиться к детям. Тогда он увернулся, но как-то неловко, потому что совершенно не ожидал от меня подобной яростной прыти. Я воспользовалась его замешательством и накинулась опять, теперь уже ухватив его за руку по-настоящему. Он заорал, как резаный. Но я повисла на нем и не выпускала руку. Другой мент вскочил от протокола и тоже заорал на всех других:
— Ну, хули вы смотрите?! Бейте ее, паскудину, отрывайте!
А сам быстро расстегнул кобуру на поясе — я даже успела моментально ощутить, как резко запахло кожей, толстой такой, дубленой, и ружейным маслом, — выхватил оттуда железную дуру, размахнулся и со всей силы саданул мне по голове. Но саданул не больно, по косой. Да я и не чувствовала боли никакой в этот момент — только запах грудного молока и сладкой мочи — запах моих деток: мальчика и девочки, наших с Евреем близняшек. Сзади навалился водопроводчик и тоже заорал:
— Эх, бля, разводной не прихватил, не знал!
В общем, оторвали они меня. Но не оттащили. Я пролетела сверху на пол, там они меня распластали, но голову, хорошо, не перехватили. И тогда я подобралась всем телом, напружинилась, как дикий зверь, и сделала последнее, самое верное движение — вперед, к милицейской ноге. И я ее достала. А достав, вцепилась в нее поверх ботинка зубами. Вцепилась из последних сил и сжала челюсти, как только могла сжать, почти до конца. И пока другой мент передергивал затвор своей железяки, я все-таки успела насладиться получившимся хрустом кости и ощутить кровавый вкус своего врага, нашего с Евреем врага. Кровь эта была теплой и приторной, не как у Еврея. У Еврея, когда я обгладывала ему лицо, кровь была холодной и безвкусной. И уже не красной. Потому что Еврей мне был не враг, а наоборот. Он был мне спаситель, друг и муж. Не как раньше был Беринг, а как теперь стал он — человек. Человек, который спас меня и вместе со мной — наших с ним детей, мальчика и девочку, которым нужно есть, потому что Еврей хотел, чтобы они выросли большими и сильными…
Это было последним, о чем я успела подумать, потому что первая пуля, разорвав мне спину, вонзилась в позвоночник и переломила его надвое, не в середине, а ниже, чуть ближе к хвосту. Второй выстрел я уже не слышала…
…Мне про это рассказал потом Еврей. Он рассказывал, как все было, медленно, не торопясь, и подкладывал к моим соскам поочередно Парня и Девку. А потом он перекладывал Девку дальше, к другому, полному еще соску, а Парня перекладывал на Девкин, недовысосанный, но все еще молочный. Потому что Парень был сильный и сосал лучше, помогая себе обеими лапами. А Еврей глядел на него и радовался, и говорил, что так и должно быть на свете, — мужик должен быть всегда сильней и уступать женщине, потому что он — мужик: хоть — человечий, хоть — собачий, не важно, так ведь, Эй? И от него ничем больше не пахло, только душой. Той самой, как тогда…
От выстрелов щенки в кошелке проснулись и заскулили по-голодному. Мертвую суку оттащили в прихожую и положили рядом с телом Ефима Степановича Трошкина, хозяина квартиры. Толстый милиционер нашел тряпку и стал перетягивать тонкому ногу ниже колена, чтобы остановить кровь внизу. Боцман, Грузило и водопроводчик тупо наблюдали за оказанием мер первой помощи пострадавшему блюстителю порядка и думали каждый о своем. Толстый закончил и сказал:
— Сейчас протокол поправлю по факту, как было, и подпишете тогда.
— Слышь, милиция, — задумчиво произнес Боцман, — я одного жиденка серьезно заберу, не в шутку. У Еврея все одно нет никого на наследство. А так — пропадут они. Точно пропадут…
— И я возьму, пожалуй, — тоже задумчиво сказал водопроводчик, — дочка давно собаку просит, а я все не знал, какую лучше. А теперь знаю… — он кивнул в сторону прихожей, — мне такую породу во как по жизни надо. Потому что верная… — Он резанул рукой по горлу.
— На себе не показывай! — оборвал его Грузило. — А вообще, дело говорите… — с готовностью подхватил он разговор. — Беринг перед летом на Кизлярке объявится, мы ему щеняр тогда предъявим, на опознание. Сынов…
— Там девка одна, я видел, когда паковал, — дал дополнительные сведения мент, который был с тряпкой ниже колена.
— Тоже нормально, — обрадовался почему-то Грузило, — для такой верности девка всегда лучше. Где расписаться-то, начальник?..
Портмоне из элефанта
— Вторая хирургия, вторая хирургия! Кушать! — отпечаталось где-то в замутненном сознании.
— Обед, хлопчики! — вдруг отчетливо услышал он сквозь пелену остатков сна и открыл глаза.
Через распахнутую дверь палаты девушка в белом халате, пятясь, вкатывала громыхающую тележку с алюминиевыми столовскими кастрюлями, на которых аляповато белой масляной краской было выведено: «Каша», «Первое», «Для хлеба». Пахнуло знакомым еще по детству запахом — сочетанием кускового хозяйственного мыла, непромытой общепитовской металлической посуды и остатков еды, приготовляемой при обильном использовании главного уничтожителя вкуса — комбижира, хранящегося в холодильных шкафах в виде желтоватых оковалков с заветренными прогорклыми краями. Он улавливал этот запах каждый раз, попадая в зону пищеблоков: пионерлагерного — в детстве, летом, школьного — зимой, и уже потом, через годы — институтского, все пять лет его родной Плехановки. В последующие годы, по мере взросления и продвижения по службе, запах этот постепенно улетучивался, забывался и окончательно исчез из памяти к концу восьмидесятых — когда его совершенно забили и практически свели на нет другие запахи и звуки новой чумовой жизни, свалившиеся на головы и ноздри столичного потребителя. Произошло это сразу же по истечении первой недели после принятия и опубликования закона о кооперации, в 1987-м.