Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы - Марк Ильич Котлярский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тихонов Николай, слушай и запоминай, — вдруг в рифму продолжил голос, — ты проживешь долгую и счастливую жизнь. Обласканный правительством, увешанный орденами, умащенный щедрыми премиями, не будешь ты нуждаться ни в чем. Ты увидишь весь мир, объездишь множество стран, издашь множество книг. Ты сделаешься сановник. Но за все эти блага ты заплатишь своим талантом. “Но точно ли был у меня талант? — спросишь ты сам себя. — Не обманулся ли я?”… Был у тебя талант, на всем минувшем видны его приметы и следы…» Слюдянистый цвет глаз старика вызывал удивление и страх; страх как хотелось понять, каким образом мог воздействовать этот цвет, но: и тревожно, в ускоренном темпе, билось сердце, тревога овладевала всем телом; мелом на доске аскетичная учительница, учащенно дыша, — душа из нее вон! — выводила старательно тему сегодняшнего урока: «Николай Гоголь, рассказ “Портрет”, образ Чарткова как символ таланта, гибнущего от жажды наживы»… «Живы будем-не помрем!» — вдруг дурашливо завопил чей-то голос. «Тихонов, к доске!»-повелительно зазвенел голос учительницы. «Я не готов…»-хотел было прошептать Тихонов, как — вдруг! — пропала доска с учительницей, пропал старик-домком, а вместо него стоял у кровати странный господин в желтых панталонах, он все время что-то жевал, доставал постоянно из карманов медовые пряники, запивая их грушевым квасом, стоявшим подле него на небольшом столике. Был этот господин низеньким, сухощавым, с весьма длинным, заостренным, как клюв птицы, носом, с прядями белокурых волос, которые то и дело прядали ему на глаза, и он отмахивался от них, как от надоедливой мухи; под солидным сюртуком угадывался бархатный глухой жилет, а поверх всего этого покоился небрежно повязанный галстук. Что-то до боли знакомое, птичье, проскальзывало в жестах незнакомца, чьи бегающие маленькие глазки совершали непере-ставаемые круговые движения.
— Николай Васильевич, вам письмо! — вдруг прокаркал какой-то непонятный голос. И когда Николай Васильевич обернулся, Тихонов узнал его.
— Поднимите мне веки, — сказал Николай Васильевич, — и тотчас две легкокрылые бабочки, как бы резвяся и играя, подлетели к очам классика и, плеща разноцветными крыльями, подцепили его веки. И тотчас в открытую фрамугу шмыгнул шкодливым шмелем проштемпелеванный конверт, покружился и стал садиться на пол, постепенно увеличиваясь в размерах. Поначалу Тихонову показалось, что это — то самое письмо, которое прислал ему Мандельштам, но затем смог прочитать надпись «от Белинского-Гоголю». А когда конверт сделался ростом с Гоголя, у него прорезался голос.
— Бесноватый! — кричало письмо Белинского Гоголю, — проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?
Взгляните себе под ноги: ты стоишь над бездною…
— Помилуйте, — скривился Гоголь, — как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.
— Что касается до меня лично, — возразило письмо, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия!
— Помыслите прежде всего о вашем здоровье! — парировал Гоголь. — Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть, и с большею пользою как для себя, так и для них…
Письмо Белинского Гоголю и Гоголь заспорили до хрипоты; на Тихонова они не обращали внимания, но какая-то тяжелая сила словно пришпилила его к постели: он хотел двинуться, но не мог, хотел крикнуть, но губы не отверзались. Тогда Тихонов напрягся и силою закрыл глаза: будто тяжелые гири придавили ресницы, все закачалось мгновенно, цветные огни заколыхались в его зрачках, кровать затряслась, разъехались стены; стиснутый стенанием сермяжного сердца, спящий резко закусил губу и… проснулся.
— Приснится же такое! — сказал он сердито сам себе, и вдруг из гостиной донесся дребезжащий старческий голос со знакомыми интонациями:
— Коленька, у тебя сегодня заседание Союза писателей, ты помнишь, надеюсь?!
Холодный пот прошиб Тихонова. «Боже, сколько же я спал…» — подумал он. И тут же обомлел от неожиданности, посмотрев на свои старые, подагрические ноги; с трудом спустив их на пол, попытался встать с постели, но резкая боль в пояснице заставила его откинуться назад. Тихонов подождал еще немного, затем, собравшись с силами, еле-еле встал, надел тапочки и, шатаясь, побрел к зеркалу. Оттуда на него смотрел виденный во сне старик-домком: те же старческие повадки, слезящиеся слюдяные глаза, тяжелый взгляд. Тихонов отвернулся и заметил лежащий на полу томик Гоголя; кряхтя, наклонился, поднял, открыл на первой попавшейся странице и замер от ужаса.
Смерть Катулла
(По неосуществленному замыслу Михаила Слонимского)
…Холм здесь спускался к морю уступами, уступая степенную поступь ступеней воздуху, морю и пространству.
Меж уступами вился виноград, славный своей хмельной лозою, и буквально к самому морю выходили грациозные гроты.
По-над морем нависала полуразрушенная вилла, которая когда-то-так говорили — поражала своим блеском и великолепием. И весь этот уголок назовут потом гротами Катулла — поэта Катулла. Собственно говоря, его отец и построил эту виллу. А сыну роскошь была не нужна — он пресытился ею в молодые годы, бросив свое сердце к ногам обожаемой им Лесбии. Лезвие этого имени, раз полоснув с размаху, засело глубоко и более никогда не отпускало, вызывая ни с чем несравнимые муки.
Лесбия…
Это он придумал ей такое имя в стихах, сменив иное, тяжелое, как камень, — Клодия.
Клодия-жена римского консула Квинта Цецилия Метелла Целера, женщина из старинного рода, славившаяся своей красотой и ветреностью. Из сердец, валявшихся подле милых ножек этой ножом разящей красоты, давно уже можно было сложить огромную затейливую мозаику.
Когда-то Катулл, вконец отчаявшись, написал:
И ненавижу, и люблю. «Зачем?» — пожалуй, спросишь.
И не пойму. Но в себе, чувствуя это, страдаю.
Наверное, потому движимый любовью и ненавистью. он удалился в провинцию, поселившись в заброшенной вилле. Ему не было еще и тридцати. Но мир перестал для него существовать.
Часами сидел Катулл на террасе, следя сиротливый бег волн и дивясь железной логике живучести виноградных лоз. Иногда он вставал, брел к себе в дом и покрывал стихотворными письменами восковые таблички. Их было много, они валялись по дому в кучерявом беспорядке, но эта кучерявость грела душу и радовала взгляд.
…Однажды Катулл решил заглянуть к своему соседу-виноградарю, который к тому же слыл знатоком изящных искусств.
Зной стал сходить на нет, вечерняя прохлада покрывала