Близнецы Фаренгейт - Мишель Фейбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кончай херней заниматься, — громко приказал он себе.
Он доехал до железнодорожного моста на краю квартала, остановился на пустой стоянке для грузовиков. Потом отволок тело женщины к реке, к круто спускавшемуся в воду бетонному откосу, и стал ее раздевать. Дугги решил, что если ее найдут голой, полиция подумает, будто тут чего-то сексуальное было и начнет искать тех, кто уже попадался на таких делах.
Изодранным, распухшим пальцам Дугги трудно было справляться с застежками, да и прямо за глазами у него заболело вдруг так, что стало поташнивать. Ему никак не удавалось разобраться в запоре лифчика, тут было какое-то особое устройство, вроде крышечек на пузырьках с лекарствами, не позволяющих детям их открывать, — а разодрать лифчик руками он тоже не сумел. Однако все остальное Дугги с нее стянул и спихнул женщину в воду, точно красивую лодку. Задерживаться, чтобы посмотреть, потонет тело или поплывет, он не стал, а заковылял по откосу обратно к ее тачке. Вернулся на ней назад и поставил точно там, где она прежде стояла.
Вот, правда, на поиски своей времени у него ушло больше, чем он рассчитывал. Что-то заклинило в голове, никак он не мог припомнить, какая у него тачка — белая или синяя, «форд» или, может, японская. Но все же нашел, врубил двигатель и, наконец-то, поехал домой.
Дорогой он думал о том, есть ли в доме какое-нибудь обезболивающее.
Внешние его повреждения полицейские, конечно, увидят сразу, но то, что творится внутри, невидимо, так зачем было доводить себя до такой боли? Немного долбанного парацетамола ему бы не помешало, это точно. Тем более, придется на полу корячиться, со сломанными, по всему судя, ребрами и без подушки под головой. Господи! Жизнь как-то не предлагает ему легких путей, верно? Может, удастся пристроить башку на что-нибудь мягкое, уже валяющееся на полу?
Дерьмо! Ослаб он до того, что и на дорогу-то смотреть забыл, и в итоге повернул не туда. Куда он, на хер…? Дугги прищурился, пытаясь различить название улицы, однако в глазах все то расплывалось, то снова яснело — то расплывалось опять.
— Будешь лежать на гребанном полу, весь измудоханный, в жопу! — громко объявил он, и врезал ладонями по рулю, подчеркивая серьезность сказанного. Из рук полетела в голову стрела боли, ну да и хер с ней. Он все равно это дело до конца доведет. Произведет на полицейских впечатление. Получат они самого поуродованного долболоба, какого когда-нибудь видели за пределами морга.
Вот она, улица, на которую следовало еще в первый раз повернуть — и Дугги, визжа покрышками, повернул. Значит так, эта соединяется с… с… Не мог он припомнить название сраной улицы, но ничего, как увидит ее, сразу узнает, он же эти места наизусть заучил, как свою задрипанную ладонь. Да и кому они, на хер, нужны, названия-то, вообще говоря?
Когда он выкручивал руль, в левом запястье что-то хрустнуло, резко, точно сухая куриная кость или еще что-нибудь. Может, ему еще и руку сломали? Господи-Исусе!
Вот тут должен быть поворот, а его нету. Нету, и все. Политики, мать их, все время улицы переделывают, сидят, получая хорошие бабки, на жопах и перекраивают карту города. Придется вернуться назад, поворотить при первой же возможности налево и ехать на запад, пока не появится река, а оттуда начать все сначала.
Боль за глазами все нарастала. Может, и нет в его гребанном доме никакого пара… как его?… парадола. У нее же боли были все время, женские. А когда баба каждый гребанный час жрет таблетки от боли, так считай себя большим везуном, если и тебе хоть одна достанется.
— Хватит, на хер, об этом! — взревел он, и свернул, повинуясь невнятному позыву, за угол. Лечь хоть где-нибудь, хоть на жесткий пол, каким это станет блаженством. Трудно будет не сказать полицейским, чтобы они отвалили к ерзанной матери и дали ему поспать.
На мгновение он отключился, но смог, вцепившись в руль, вытащить себя обратно на свет божий. Одежда на нем вся отсырела от пота.
— Я домой хочу! — проскулил он и тут же устыдился, откашлялся, притворяясь, будто этот детский лепет вызван чем-то застрявшим у него в горле.
Ну вот, наконец-то, улицы разобрались сами с собой и приобрели знакомый вид. Дугги притормозил на перекрестке — все, что он видел вокруг, было таким, каким ему быть и следует. Он повернул направо и поучил в награду ровно те дома, какие надеялся увидеть.
Господи, надо было забрать тот брелочек с лайкой! Не сами ключи, конечно, а вот эту собачонку. Он так и видел ее сейчас перед собой: самую прекрасную, самую ценную вещь, какая у него когда-либо была, хотя, правда, у него-то ее вовсе и не было. Надо же было свалять такого дурака! Разве бы кто догадался, что он ее стырил? Мать-перемать! Единственный шанс получил да и тем не воспользовался. Долбанная история всей его жизни.
За глазами вдруг заломило так, что Дугги понял — дальше вести нельзя, — и сдал к обочине, остановился. И точно по волшебству: поднял взгляд и увидел, что все же добрался, куда хотел, и стоит прямо перед домом.
Плача, просто-таки рыдая, уже не справляясь с собой, он выкарабкался из тачки, примеряя мелкое дыхание к каждой секунде, какую ему еще оставалось вытерпеть, пока он не ляжет. Она лежит там, ну и он повалится рядом, а когда очухается, все будет тип-топ.
Он доплелся до двери, пошатываясь, почти ничего уже не видя. Брючный карман как будто сократился в размерах, от раздолбанных пальцев, просунувшихся в джинсовую щель, растеклась по руке и спине ледяная дрожь боли. Ключи-то он, наконец, достал, но вставить их в скважину не сумел.
Дугги собрался было покричать ей, чтобы открыла дверь, но рассмеялся, а после зашелся судорожным кашлем. Боль за глазами была уже просто немыслимой, Дугги мотнуло так, что он приложился маковкой о дверь, и от этого ему на миг полегчало, и он уже нарочно вмазал башкой по двери еще разок, и еще.
Наверное, он малость увлекся этим занятием, потому что, в конце концов, дверь распахнулась, и Дугги рухнул на пол прихожей. А на полу ковер лежит — не было тут раньше ковра, и все-таки, он этот ковер признал. Да он его с самого детства знал — ковер своего настоящего дома, родного.
— О Господи, Дуглас, что с тобой?
Он перекатился на спину и увидел ее, склонившуюся над ним: маму. Нашел-таки. Ехал вслепую по спиральным улицам боли, и все равно нашел. Она опустилась рядом с ним на колени, приподняла его голову с пола, положила себе на лоно. И плача, принялась утирать его слезы. «У меня неприятности, мам» — попытался сказать он, но смог лишь открыть рот и закрыть, открыть и закрыть, слова у него не получались.
Она, правда, говорила что-то, да только в ушах Дугги стоял такой рев, что голоса ее он не слышал. Ну и ладно, он и так знал, что говорит мама, ни по губам читать было не нужно, ни по глазам, — знал, потому что она всегда была здесь ради него, только ради него, она и жила-то лишь для того, чтобы жил он, существовала, чтобы существовал Дугги. Он знал, что она предлагала ему, пока в голове его меркнул свет: «Возвращайся, останься со мной. Я тебя спрячу. И ты сможешь начать сначала. Все начать сначала».
Туннель уже открылся. Дугги съежился, прижал колени к груди, стиснул кулаки — все, готов.
После боли
Морфей, ударник самой продвинутой дэт-металлической группы Северного Айршира, именуемой «Трупорубка», пытался хоть как-то заслониться от солнечного света. Свет доставал Морфея, нужно было пригасить его, отогнать назад в его мерзостные владения, восстановить власть тьмы. В самые последние минуты сна Морфей набросил поверх лица мускулистую, татуированную руку, прикрыв ею глаза. Без пользы. Тьма таяла.
Он сел в постели и сразу понял две вещи: сегодня вечером начинается восточно-европейское турне его группы, это раз, и — с головой у него творится что-то странное, это два. Он поморгал, прищурился, защищая глаза от избытка зимнего света, вливавшегося в незанавешенное эркерное окно крохотной квартиры. Машины на улице накрылись ночными шапками снега, слепящими, воинственно белыми. Прежде снег на машинах Морфея нисколько не беспокоил, а вот сегодня — более чем.
— Что-то со мной странное творится, — сказал он — по-венгерски — своей подружке, Ильдико. Ну, в этом-то ничего такого уж странного не было. Кровать, в которой они лежали, располагалась в самом центре Будапешта.
— Так ты вообще человек странный, — отозвалась Ильдико и, ткнув его носом в плечо, повалила Морфея назад, на постель. Пряди густой гривы Ильдико щекотали ему лоб, хотя, возможно, это были его пряди. Общих волос их хватило бы человек на пять.
— И чувство ритма у тебя потрясающее, — прошептала она Морфею в ухо и игриво потрепала его по бедру.
Он погладил ее под простыней, полагая, что она по-прежнему голая — но нет, Ильдико уже успела натянуть на себя нечто хлопковое. Ладони Морфея, ороговевшие за многие годы, в течение коих им приходилось лупить по барабанам со скоростью 240 ударов в минуту, — а именно такой требовали песни вроде «Адского экспресса», «Убийственного вихря» и «До встречи в Гоморре», — задержались на чем-то, схожем со странной коростой, покрывавшей облачение Ильдико.