Четки фортуны - Маргарита Сосницкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В небе, обложенном тучами, как Козельск монголо-татарами, протерлась дыра и наполнилась рассеянным, матовым светом. Свет пролился на дождь, осеребрил его нити, и нити искрились над головами леди и ее спасителя, не замечавших над собой хоровода прозрачнокрылых амуров. А это были именно амуры в потоке радуги, очертившей полукруг до земли над двумя единственными людьми, пораженными их стрелами сильнее, чем ударами грома.
Пронзительно, неумолимо ликовал саксофон.
16.10.2004
Письмо ангелу
Дорогая Таисия!
Сегодня двадцать первое октября, день твоего Ангела. Поздравляю. Отставляю в сторону все обиды и поздравляю, не могу не поздравить. Ведь это был наш день. Двадцать первого мы познакомились, двадцать первого поженились, двадцать первое стало нашим Днем Любви, который мы чтили и посвящали друг другу, как посвящают Богу день субботний. Двадцать первого, «куда бы нас ни бросило судьбиной», мы все оставляли и устраивали наш праздник, чистый от каких-либо упреков, обид – их мы выясняли, и они исчезали, как тучки от ветра. Никаких обид и претензий, этих черных камешков, которых нельзя накапливать, не должно было оставаться в такой день, когда ты родилась для меня, я – для тебя, наши пути схлестнулись, и мы думали, навсегда.
А сегодня после нескольких лет на медленном огне понимающего молчания я снова посвящаю этот день тебе. Но только сегодня не буду больше молчать.
Ангел мой, я знаю, что ты осталась одна. Твой приятель, тощий тип, с которым ты провозилась все это время, исчез, наверняка бросив тебе в лицо несправедливые оскорбления. Вижу, как живую, перед собой эту сцену: его физиономию глупой лисы, озлобленной тем, что с тебя больше нечего получить, и твое лицо, под маской гордости и презрения прячущее обиду, растерянность, боль. Представляю холодные подлые слова этого субчика… Прости, ангел мой Таисия, если обидел тебя. Но я с превеликим удовольствием надавал бы ему по тощей тупоглазой морде. Мне гадки мелкие, пресмыкающиеся душонки, которые утверждаются за счет женской слабости. Ей-богу, лучше выйти на панель, чем вступать в отношения с таким ничтожным типом «себе на уме», мягком житейском умишке, не превышающем планки вот именно глупой лисы, знающей только, где ухватить, выгадать, утащить.
Еще раз прости, дорогая, но я с горечью наблюдал за вашей эпопеей и не вмешивался, полагая, леший его знает, – а вдруг ты счастлива? Вы, женщины, – загадочнее техники. А я всегда желал тебе счастья. И даже в наших диких ссорах, в моих жестоких словах было одно желание вернуть тебе благоразумие, а мне – тебя, чтоб сделать счастливой.
Милая, дорогая, теперь ты закрылась в четырех стенах, килограммами расходуешь валидол и не звонишь этому типу, даже если знаешь куда. Ты привязалась к нему, чтоб досадить мне. А что же вышло? Наказала себя. Но я-то не хочу тебя наказывать. И не хочу, чтоб ты наказывала себя, хоть женское достоинство – тяжкий крест, и от него не избавиться, даже если упасть в ноги умолять, плакать, просить прощения. Потом становится еще тяжелее и обиднее нести этот сучковатый крест. Ведь ты не пойдешь в компанию развеяться, побалагурить, да и растеряла, небось, друзей, сфокусировавшись на негодяе. Или это он тебя со всеми перессорил? Одинокая женщина беззащитна перед такими ловцами. Ее одиночество – их пособник и сообщник.
Я предлагаю тебе встретиться. Как будто наступило вечное двадцать первое. Оставь за бортом горький опыт, разочарование и обиды. Твоя «левая» история – это ожог на палящем солнце нашей любви. Прощать – душевное величие. Ангел мой, я исцелю твои раны! Я накопил для этого достаточно и мудрости, и сдержанности. Жду тебя в воскресенье на нашем месте. А прибегнул я к вымирающему в наш век электроники динозавру – эпистолярному жанру – из опасения, что ты повесишь трубку, не выслушав. Да и можно ли сказать о чувствах пластмассовой трубке? Тем более услышать сказанное еще раз… по настроению. А мне разве угадать, когда оно на тебя нашло?
Жду тебя, с нетерпением смотрю на минутные стрелки, дорогая Таисия!
Твой единственный благоверный. Мы ведь не довершили развода. Это нам было не нужно. Мы это понимали.
Еще раз с Днем Ангела!
Когда пришло это письмо, Таисия приняла пузырек сердечных таблеток. Но, прочитав его, сама вызвала «скорую помощь».
21.10. 2002
Мама
Она вошла в запущенную холостяцкую комнату слишком румяная и синеглазая, с чересчур мягкими ямочками на щеках, слишком веселая и смеющаяся для медсестры.
Джафар, лежавший лицом к стенке, начал грузно поворачиваться. Он – представитель горной республики – был аспирантом и сумел выбить себе в общежитии отдельную комнату. То есть как выбить – здесь вторая койка и за ней числился жилец, такой же аспирант, но обитал он где-то на квартире или у новой жены, получая с Джафара полквартплаты; и оба были довольны: у обоих было отдельное жилье. Не то Джафару сейчас совсем пришлось бы туго: он подхватил какой-то гнусный грипп, раскалывалась голова, ломили кости, одолевали позывы на рвоту и резь в брюшине. Был врач и предписал курс лечения. И в порядке этого курса пришла, не постучавшись, медсестра. Джафар увидел ее – цветущую, белокурую – и обиделся. Как перед нею штаны спускать? И что у него тут – именины, чтобы такую праздничную конфету присылать?
Она бодро и уверенно прошла к столу, поставила на него белый с красным крестом чемоданчик и звонко клацнула замками.
– Ну-с, молодой человек, даже не услышите! Точно комарик укусит!
Она достала шприц, ампулку, сбила с нее точным щелчком колпачок и втянула через иглу прозрачную, как воздух, жидкость.
Джафар лежал неподвижно и, насупившись, следил за ее движениями.
– Вы напрасно кочевряжитесь, молодой человек, – сказала она строго, увидев его мину. – Этот вирус не в кошки-мышки играет, а косит людей, даже таких насупленных, как вы.
Но Джафар не поверил ее строгости, потому что лицо медсестры выглядело веселым, а на губах сияла улыбка.
– А вы у меня не один, – призвала его к гражданскому долгу медсестра.
Джафар не двигался.
– Вот не знала, что этот вирус поражает еще и слух. И как у вас тут темно!
Она положила шприц на чемоданчик и одернула на окне серую штору. Джафар зажмурился. Медсестра повернулась и увидела на стене напротив у изголовья Джафара портрет молодой женщины, на который упал свет.
– Ах, какая красавица! – воскликнула медсестра.
– Правда, красавица? – сел и как-то расслабился Джафар.
– Необыкновенная красавица! – снова воскликнула медсестра, хотя с точки зрения канонов красоты у женщины на портрете и нос был немного картошкой, и губы с одной стороны тоньше, чем с другой. Но в целом, в гладко зачесанных, с волной на лбу волосах, в затененном овале и больших черных, опушенных мягкими ресницами глазах, – в целом это была красавица. Она смотрела просто и свободно, темное платье ее озарял белый воротничок.
Медсестра не отрывала от портрета глаз. Ее смеющиеся, веселые глаза еще залучились радостью.
Джафар посмотрел на нее и сказал то, чего никогда никому не говорил:
– Мама. Это моя мама.
– Молодая! – воскликнула медсестра.
Просто говорить, не восклицая, она не могла: сила и радость бытия неукротимо рвались из нее наружу.
– Это ее последняя фотография, – траурно произнес Джафар и отвел глаза от медсестры.
– Как?! – стушевалась, не поверила она.
– Моя мама умерла, когда мне было три года.
– Ах, какое несчастье! – воскликнула медсестра, и весь напор ее жизненных сил перелился в выражение горя и сострадания. – Какое несчастье!
У Джафара заныло и дрогнуло сердце.
– Умерла во время родов. Нужно было выбирать, кого спасать: мать или ребенка. Она выбрала ребенка, моего брата. Отец потом женился, и у меня стало десять братьев, а матери ни одной!
– Как она была не права! – воскликнула с болью медсестра.
Джафар схватил ее за руку:
– Спасибо вам, спасибо! Она не должна была оставлять меня одного, у нее потом могли быть другие дети, а у меня не могло быть другой матери! Но она тогда не думала обо мне!
– И такая красавица! – с рыданием в голосе произнесла медсестра.
Джафар закрыл лицо руками и отвернулся к стене.
Он не слышал, как ему сделали укол. И только когда медсестра, беззвучно закрыв чемоданчик, на цыпочках подошла к двери, он повернулся и спросил:
– Правда, красавица?!
Рождение марьянизма
Он был высок, художник Ян, и горб его, благодаря росту и длинным волосам, не был заметен. Горб скорее прочитывался по ненормально обезьяньей длине рук, свисающих до колен.
Художник Ян одевался тщательно; всегда, когда ждал кого-нибудь, завязывал на груди бархатный бант и волосы укладывал в локоны.
Когда-то его любовь была холодно отвергнута неприступной красавицей; даже не отвергнута, а не принята во внимание или принята как само собой разумеющийся цветок, брошенный к ногам ее красоты. С тех пор художник жил монахом, чурался женщин, а весь пыл нерастраченного сердца вкладывал в картины. Он любил на них розоватый рассвет, поля, задремавшего на полотне пастуха и посох, забытый в небе. И публика любила его картины живой природы, утраченные в городах, где люди не замечали неба и забыли, что ветер может пахнуть степью.