Империй - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судейские уже вынесли курульное кресло Глабриона. Это было сигналом к началу процесса, и его действительно можно было бы начинать, если бы не отсутствие Верреса и Гортензия. Цицерон, сохранявший удивительное хладнокровие, подался назад и прошептал мне:
– Может, после всего случившегося он не придет?
Надо ли было говорить, что это была призрачная надежда? Конечно же, Веррес должен был появиться, тем более что Глабрион уже отправил за ним своих ликторов. Просто мы являлись свидетелями очередных фокусов Гортензия, направленных на то, чтобы максимально затянуть процесс.
Примерно через час под аккомпанемент иронических аплодисментов в толпе появилась белоснежная фигура новоиспеченного консула, Квинта Метелла. Впереди шествовал его младший помощник Сципион Насика, отбивший свою бывшую невесту у Катона, а позади них шел Веррес собственной персоной. От жары его физиономия стала еще краснее. Для человека, обладающего хоть крупицей совести, было бы невыносимо смотреть на десятки людей, которых ты обобрал, оставил без крова, чьи жизни ты изуродовал, однако эти чудовища лишь наградили свидетелей легкими кивками, словно приветствуя старых знакомых, встрече с которыми рады.
Глабрион призвал присутствующих соблюдать порядок. Прежде чем Цицерон успел подняться и начать выступление. Гортензий вскочил со своего места, чтобы сделать заявление. Согласно Корнелиеву закону о вымогательстве, заявил он, обвинитель имеет право выставлять не более сорока восьми свидетелей, однако Цицерон притащил в суд в два раза больше, что можно рассматривать лишь в качестве попытки запугать сторону ответчика. После этого Гортензий произнес длинную и витиеватую речь, в которой рассказал об истоках и целях суда по вымогательству. Это заняло у него целый час. В конце концов Глабрион оборвал его, заявив, что закон ограничивает лишь число свидетелей, выступающих с показаниями в суде, но в нем ничего не говорится об общем числе свидетелей, показания которых могут быть использованы в процессе. Он еще раз предложил Цицерону открыть слушания, но и на этот раз вперед вылез Гортензий с очередным заявлением. Из толпы послышались глумливые выкрики, но Гортензий не отступал и повторял этот трюк всякий раз, когда Цицерон вставал и делал очередную попытку начать свое выступление. Таким образом, в результате столь бесстыдного саботажа со стороны Гортензия первые часы этого исторического дня были потеряны.
Только когда в середине дня Цицерон – уже в девятый или десятый раз – устало поднялся со своего места, Гортензий остался сидеть. Цицерон посмотрел на него, выждал несколько секунд, а затем, изображая шутовское удивление, медленно развел руками. В толпе раздался смех. Гортензий фатовски помахал ему рукой, словно говоря: «Не стесняйся!» Цицерон ответил сопернику любезным поклоном, вышел вперед и откашлялся.
Трудно было выбрать более неподходящий момент для начала столь грандиозного предприятия. Жара была невыносимой, зрители уже успели устать и нервничали, Гортензий самодовольно ухмылялся. Оставалось, наверное, не более двух часов до того момента, когда в работе суда объявят перерыв до вечера. И тем не менее это был, пожалуй, наиболее судьбоносный момент во всей истории римского права, а может быть, и всей юридической науки.
– Судьи! – проговорил Цицерон, а я склонился над восковой табличкой и начал стенографировать, ожидая продолжения. Впервые, готовясь записывать важную речь своего хозяина, я не имел ни малейшего понятия, что он собирается говорить. С выпрыгивающим из груди сердцем я нервно поднял голову и увидел, как он покинул свое место и пошел вперед. Я думал, что Цицерон остановится перед Верресом, чтобы бросить слова обвинения прямо ему в лицо, однако он прошел мимо обвиняемого и остановился перед сенаторами, из которых состоял суд.
– Судьи! – повторил он. – То, чего всего более надо было желать, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, – будто при нынешних судах не может быть осужден – как бы виновен он ни был – ни один человек, располагающий деньгами.
На последнем слове он сделал эффектное ударение.
– Ты совершенно прав! – послышался выкрик из толпы.
– Но сущность человека, которого я привлек к суду, – продолжал Цицерон, – такова, что вынесенным ему приговором вы можете восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземцев. Гай Веррес расхищал казну, действовал как настоящий разбойник, он стал бичом и губителем Сицилии. Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен. Однако если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки кое-чего достигну: люди все равно не поверят в то, что Веррес прав, а я – нет, но при этом все увидят истинное лицо суда, состоящего из римских сенаторов.
Это был отличный упреждающий удар! Огромная толпа одобрительно заворчала – словно порыв ветра пронесся по лесу, и все на этом процессе вдруг стало выглядеть иначе. Потеющие на жаре судьи неуютно заерзали на своих лавках, словно в одночасье превратившись в обвиняемых, а десятки свидетелей, вызванных из самых разных уголков Средиземноморья, будто бы обернулись судьями. До того дня Цицерон еще никогда не обращался с речью к такому огромному скоплению людей, но наука Молона, которую он постигал на пустынном родосском берегу, сослужила ему хорошую службу, и когда он вновь заговорил, голос его звучал чисто и искренне.
– Позвольте мне рассказать вам о том, какие бесстыдные и безумные планы вынашивает сейчас Веррес. Для него очевидно, что я прекрасно подготовился к этому процессу и смогу пригвоздить его к позорному столбу как вора и преступника не только в присутствии данного суда, но и в глазах всего мира. Однако, понимая все это, он настолько дурного мнения обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание говорит о том, что сумел купить подходящее для него время суда над собой, купил судей и, чтобы окончательно обезопасить себя, купил даже консульские выборы в пользу двух своих титулованных друзей, которые уже пытались запугивать моих свидетелей.
Эти слова произвели на толпу ошеломляющий эффект, и одобрительный гул превратился в рев. Метелл в бешенстве вскочил на ноги, и его примеру последовал даже Гортензий, который обычно в ответ на любой неожиданный поворот в судебных слушаниях лишь едва заметно улыбался и приподнимал брови. Они оба принялись ожесточенно жестикулировать, выкрикивая что-то в сторону Цицерона.
– А что, – повернулся он к ним, – вы полагали, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству, и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! Ведь он заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а лишь благодаря его стараниям, и что вскоре у него на побегушках будут оба консула и председатель суда. «Таким образом, – говорил Веррес, – после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».
Здесь мне пришлось перестать стенографировать, поскольку из-за рева толпы я уже не мог разобрать ни слова из того, что говорил Цицерон. Метелл и Гортензий, прижав руки рупором к губам, что-то вопили, обращаясь к Цицерону, а Веррес злобно махал руками Глабриону, очевидно, требуя положить конец происходящему. Судьи-сенаторы сидели неподвижно, причем мне кажется, что большинство из них мечтали волшебным образом перенестись куда-нибудь подальше от этого места. Публика рвалась к месту заседания суда, и ликторам стоило больших трудов сдерживать ее. Глабриону не сразу удалось восстановить порядок, и только после этого Цицерон – уже более спокойным тоном – продолжал: