Три столицы - Василий Шульгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это, конечно, сопряжено с опасностью для Вас. Поэтому, если Вы не захотите или не сможете мне помочь. Вы имеете выход просто меня не принять. Это письмо я принес лично.
В. В.».Пустил бы я в ход это письмо или нет, в конце концов, я не знаю. Во всяком случае, оно было при мне. Если бы меня арестовали, его бы нашли. И оно подтвердило бы мое заявление, что я имел в виду обратиться к Москвичу. В конце концов поверили бы, ибо правда имеет свою особую убеждающую силу.
Обратиться же к Москвичу было бы очень ловко. Это был единственный человек, которого в случае провала я не губил бы своим обращением, ибо провокатор он или нет, я обращался к нему, как к таковому, то есть я его реабилитировал бы в глазах советской власти. «Зная Вас, я думаю, что Вы перешли на другой берег идейно»… Чего же лучше?
Конечно, был большой риск, что он меня выдаст. Но в это я почему-то не верил, да и сейчас не верю. Психология о двух концах. Доказать этого нельзя: это вера. Политика политикой, а душа человеческая…
Вот я расскажу про душу человеческую.
Это было в Одессе в 1920 году. Я скрывался в подполье. Чрезвычайка захватила близкого мне человека. Это до такой степени меня мучило, что я написал «им» письмо, предлагал обмен, то есть чтобы они его выпустили, а взяли бы меня. Разумеется, я знал, что они могут меня обмануть, то есть и меня взять, и его не выпустить. Я так и написал в письме, прибавив: «я знаю, что у нас совершенно разные понятия о чести, но я думаю, что не все человеческое вам чуждо». Если бы они согласились на мое предложение, они должны были напечатать условное объявление в своей газете. Тогда я приду в чрезвычайку. Месяц я ждал этого объявления, но оно не появилось. И я не мог понять, в чем дело.
Позже я узнал. Они письмо получили. С этим письмом они пришли к заключенному. Показали ему письмо, дали прочесть. Когда он прочел, он не выдержал… Заплакал. Они «имели деликатность отойти к окошку» и дать ему успокоиться. Потом спросили: «Вы согласны на мену?» Он отказался наотрез и в волнении говорил: «Не выйду живым отсюда! Жилы перережу стеклом». Они взяли письмо и ушли.
И не напечатали условного объявления.
Чем они руководились? Эти звери, не знающие жалости?
Вот, — дрогнула рука. Таким средством не пожелали против меня воспользоваться. А ведь в то же время они ловили меня всеми другими способами. С большими хлопотами, стараниями, напряжением. Они подсылали провокаторов, не останавливались перед расходами, два раза я был у них в руках, два раза выскальзывал, один раз просто бегством по улице. Словом, большая была возня.
И вот в разгар этой возни, уже после уличного бегства, которое их весьма раздосадовало, я сам им давался в руки.
Но этой ценой не захотели взять.
Кто? Заправские чекисты.
Вот что такое душа человеческая…
Ее иногда можно угадать, ее никогда нельзя знать наверное.
* * *Часы бежали. Все так же на стенке шепталась сине-голубая «сказка про Милу и Нолли», т. е. светил уличный фонарь, и так же порой врывались «крылья пламенеющего архангела», т. е. огни трамваев.
Под этот лучезарный аккомпанемент я говорил свою речь. Это была воображаемая речь, речь, которую я говорил перед воображаемыми судьями. Я говорил ее до поздней ночи. Вероятно, я продолжал ее и во сне.
День прервал ее, но «только лишь вечер затеплился синий», т. е. фонарь возобновлял свой шепот с трамваями, я говорил ее снова, дополняя, развивая, усиливая… Я говорил ее, можно сказать, четверо суток… И в этом, очевидно, был иной, не простой, сокровенный смысл «моего беста».
XIV
Отъезд
Условленных четыре дня прошло. Каждый день в час дня и девять вечера мы обменивались с Антон Антоновичем условленными сигналами. Все было благополучно. Следовательно, предстояло на рассвете пятого дня выскользнуть из гостиницы. Я решил уходить на рассвете — для верности. При всей осторожности нельзя было быть уверенным, что нет слежки вокруг гостиницы. Но трудно было предположить, что даже коммунистическое терпение выдерживает морозные предутренние часы.
Я расплатился накануне. Все спали, кроме номерного. Было еще совсем темно. Когда я вышел на лестницу, снизу из темноты вынырнул высокий молодой человек с решительным, но привлекательным лицом. Но обратился он к номерному чуть-чуть как бы нерешительно:
— А что ж, дамочка-то?
Так как в моем положении было полезно все знать, я спросил номерного, с которым находился уже в приятельских отношениях:
— Дамочку ищет?
Номерной махнул рукой и сказал мне на ухо:
— Контрабанду!..
Так случайно я натолкнулся на «своего же брата», в некотором роде коллегу. Это меня очень подбодрило. Я вышел и при голубом свете фонаря увидел в стороне группу из четырех таких же, как и вошедший, молодых людей. Если бы я не знал уже, что это контрабандисты, я принял бы их за сыщиков и очень перепугался бы. Молодые люди зыркнули в мою сторону острым взглядом и, определив меня, больше не обращали внимания. Я пошел по совершенно еще ночным улицам, никем не тревожимый. Но дойдя до вокзала, я в него не вошел, а прошел на узенький, высокий мостик, который сбоку вокзала переброшен через рельсы. Там я стоял довольно долго, впивая в себя три стихии: морозный воздух, электрический свет и клубы пара, которыми дарили меня проходящие внизу паровозы. Все это было очень красиво и фантастично, своеобразной поэзией железной дороги. Но выбрал я этот мостик для того, чтобы определить, не следует ли за мной четвертая стихия — человеческая. Тут в этот ранний час почти никого не было. Сделав продолжительную паузу, в течение которой я ел бублик, купленный у ранней торговки, я определил, что совершенно чист, в смысле преследования. Тогда я вернулся на вокзал и, будто бы приезжий с поезда, взял извозчика. Сказал ехать на довольно пустынную улицу около так называемой Триумфальной Арки, где нет ни арки, ни триумфа. Извозчик весело взял по утреннему снежку, но я заметил, что за мною сейчас же отъехал другой извозчик. Он следовал за мной на протяжении нескольких улиц, и я совсем готов был уже поверить, что каким-то чудом меня опять подцепили и преследуют. Но, наконец, он свернул.
Рассвело. Я отпустил извозчика и пошел с чемоданчиком в руках по какой-то бесконечной улице в гору. Там было много снегу и мало прохожих. Моя задача состояла в том, чтобы как-нибудь убить время. Пришлось мне из гостиницы уйти до рассвета, а поезд отходил только после двенадцати. Надо было как-нибудь занять это время, а на вокзале сидеть было небезопасно. И вот я брел в буквальном смысле куда глаза глядят. Все еще было закрыто, ни чайной, ни столовки — ничего. Главная подлость состояла в том, что и все парикмахеры были закрыты, а я твердо решил после истории с черным пальто изменить свою наружность.
Шел я по каким-то окраинным улицам. Мирный снежок лежал на домах и палисадниках. На какой-то площади наблюдал учение солдат. Все было, как прежде. Маршировали то в одиночку, то отделениями, то взводами. Те же суровые голоса унтер-офицеров, тот же несчастный вид молодых солдат, вид страдающих манекенов. Внешнее их отличие от прежних — это шлем на голове, знаменитая буденовка. Да еще какие-то лацканы под старомосковских стрельцов. Ну, конечно, погон нет.
Офицеров не видно, ибо людей, занимающих у них офицерские должности, по внешности не отличишь. Правда, я знал, что отличать должность надо по воротникам: треугольники на воротнике обозначают то, что у нас были нижние чины, квадраты — это приблизительно обер-офицеры, ромбы — это штаб-офицеры и генералитет. Но к этой штуке надо внимательно присматриваться, во всем же остальном офицеров не отличишь от солдат.
В особенности я это заметил, когда встретил роту, которая шла по улице. Шли они в порядке, пели песни. Характер этих солдатских песен все тот же. Как было, так и сейчас. Но слова совсем новые. Я уловил нечто «злободневное», из которого понял только одну фразу, что-то насчет их подвигов, в число которых входил и Крым. На офицерских местах двигались фигуры, которые явно были начальниками, но удивительно похожие на всех остальных. Это мне напомнило приказ, отданный в начале великой войны, который требовал во имя сбережения офицеров, чтобы они в бою ничем не отличались от солдат. Это было сделано потому, что противник старался прежде всего выбить офицеров и тем лишить армию руководства. В этом коммунистическом прятании начальников мне почудилось нечто аналогичное. Только тут это — из области «социальной войны».
От нечего делать я стал в трамвай и поехал «до самого конца». Завезли меня Бог знает куда. И там, наконец, я нашел лавчонку, которая торговала молоком. И белый хлеб был. Я весьма аппетитно позавтракал тут же на улице. Затем стал двигаться обратно. Долго сидел на скамейке у остановки трамвая и наблюдал, как постепенно просыпается жизнь. Просыпалась она медленно и как-то неохотно. Или так мне казалось от скуки.