В башне из лобной кости - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Москвы я привезла Толяну другую коробку из-под обуви. Новенькую. С новенькой парой ботинок внутри. Мягкая черная кожа с блеском. Италия. Подарок тебе от меня, сунула, возьми. Обошлась без пояснений.
71
Игрушка лежала посреди дороги. Точнее, посреди ворот сбоку справа по ходу движения. Ворота нависали над ней, отсекая от любопытного взора заднюю часть игрушки и выставив на обозрение переднюю. Но обозревала, скорее, она. Передние лапы вытянуты, голова слегка откинута назад, поза, удобная для обозрения. Походило, будто она смотрит спектакль. Улица как театр — все правильно. Но кто кинул или забыл этого милого лохматого зрителя-зверька? Зверек повернул голову в одну сторону, потом в другую — Боже, да это не игрушка, а живая собака. Я рассмеялась. Палевая прелесть, помесь бигля с дворнягой, а может, чистый бигль. Устроился, как в ложе бенуара, и сколько спокойного достоинства в этом разглядывании улицы с высоты примерно в тридцать сантиметров. В другие дни я видела моего бигля степенно гуляющим поблизости от его ворот. В какой-то из вечеров сцена в театре повторилась, и опять я смеялась, идя по улице и, верно, производя впечатление не совсем нормальной. Чей это бигль, настолько умный, что ему доверяют самостоятельные прогулки, или он уличный — я боялась проявить к нему слабость, чтобы не брать на себя ответственности, а сама возбуждалась всякий раз, как приближалась к отмеченным воротам, а как видела, отворачивалась. Дома свой зверь, он не потерпит второго. Это четвертая собака в моей истории, ничего специального, посчитала, и вышла четвертая, а привязаться что к собаке, что к человеку, одинаково, и терзает, что нет стольких душевных и физических сил, чтобы взять ответственность за всех. Четвертую, Ликиного такса, я так никогда и не увидела.
Обогнала стайка девочек-подростков. Смеялись, щипались, перебегали дорогу дружка дружке, одна выкрикивала: а я хочу розовый бентли. Другая чуть не давилась отвращением: дерьмо — твой розовый бентли. Может, розовый бентли был из какой-то песенки, знаковой для них, как розовый фламинго. Первая наступала: ща как дам тебе в мозг и вырублю. Я подумала: поглядеть, как она будет давать в мозг, когда дают в лоб. Они шутили. Их переполняла не вражда, а дружба.
Белый мерседес погудел мне. Я не пересекала ему дороги. Он окликал меня. Должно быть, ошибся. У меня не было знакомых белых мерседесов. Он остановился, из него вышел человек. Человек подошел ко мне. Вы не можете сесть к нам в машину, спросил он. К вам в машину, с какой стати, удивилась я. Сядьте, приказал приезжий, я вам все объясню. Он был без лица и характера, бесцветный, как школьная промокашка в моем детстве, яркой была только черная грязь под ногтями, как от машинного масла. Мне мама запрещала садиться в машину к незнакомым, отрезала я. Давненько это было, скучно констатировал промокашка. Я возмутилась: не давнее, чем вас, сопляка, секли за то, что пристаете к взрослым женщинам. Хорошо, я изложу вам суть дела прямо здесь, переменил позицию промокашка, у нас в машине труп, мы хотим, чтобы вы стали понятой. На улице, кроме нас, никого не было. Правила поведения в такой ситуации для меня были туманны. Стайка девочек-подростков упорхнула, а другая никакая не появилась. Испугаться я не успела, иначе испугалась бы. Промокашка засмеялся, и что-то человеческое прозвенело в его смехе. Это была шутка, стер он гримасу смеха с лица, хотя могла быть такая же реальность, как наша с вами беседа, а теперь серьезно, мы следили за вами, и мне поручено вам сказать, что слежка снимается, поскольку поступил отказ от претензий к вам. Чей отказ, какая слежка, пробормотала я. Вы знаете, а не знаете, угадайте с трех раз, но советую ни с кем угадками не делиться, ни с вашей режиссершей, ни с вашим супругом. Закончив тираду, человек сел назад в машину, и она пропала из виду так же внезапно, как появилась.
Ни хрена себе, за мной следили, да еще на белом мерседесе, как в детективе, которые пачками показывает наше ТВ. Детский восторг захлестнул. Но, возможно, и это была шутка. Восторг улетучился, уступив малоприятному, почти гадливому чувству. Промокашка упомянул режиссершу и супруга. Неприятно знать, что для кого-то твои отношения и действия прозрачны. Подобие Страшного Суда. Только намерения судейских могут быть нечисты, как черная грязь под ногтями в белом мерседесе. У посланца то ли Василисы, то ли напрямую ФСБ. Если это они, то Окоемов, точно, имел отношение к ФСБ, пусть эти структуры в разное время именовались по-разному. Его деятельность могла протекать где угодно: в заградотрядах во время войны, в СМЕРШе, в стукачах после войны, в агентуре в 60-х.
Фээсбэшник-художник. А почему нет, если у нас есть фээсбэшник-президент.
ФСБ — фсемирная служба бухты-барахты.
Фсемирная служба безбашенности, когда башню свернуло. Как условие или как результат.
Фантазии слоновой башни.
Викентий, или как там его звали по-настоящему, позвонил с известием, что у него нет никаких данных о военном периоде жизни Окоемова. Наступила пауза. Нет, не потому что нет, продолжил он, а потому что все засекречено, я по-честному старался, и до свиданья. До свиданья, выдавила я, не успев разобраться в том, что я чувствую на самом деле.
Если он и служил им на каком-то этапе, из романтики, слепоты или из страха, то определенно порвал, прозрев, и укрепившись, и переродившись. И может быть, за перерожденного дают больше, гораздо больше, чем за урожденного. Опыт гражданского страдания, если он перерождается в художественное, дает великие плоды. Примерно как у Достоевского, смертную казнь над кем отменят по указу царя в последнюю минуту, и революционер в нем сгинет, а великий художник народится.
Перерождение — преображение.
72
Дорога к дому была усыпана желтым. Желтым светились деревья. Медовое, янтарное бабье лето висело в воздухе. Желтый цвет — цвет Ван Гога. Яичница катастрофы, по Мандельштаму. Важен контекст. Катастрофа в этой местности разразилась двадцать лет назад, ее приметы никуда не делись, я помню их наперечет. Расплавленная, переплавленная, катастрофа преобразилась в гармонию, а тревожно по-старому. По-новому тоже. Преображение входит в пайдейю, в культуру жизни, овладение которой занимает целую жизнь, а в итоге реальнее не победа, а поражение.
Мальчик с длинной шеей и сам, как коломенская верста, смотрел на меня глазами-вишнями, похожими и не похожими на Толины. Розовый пушок на нежных щеках, тонкий рот на замке, плети юных рук, повисших не безвольно, а свободно. Из-за его плеча выглядывала девочка, с такими же глазами-вишнями, и тоже высокая, но пониже мальчика, худая и гибкая. Третьей стояла женщина, открывая секрет, чьи вишни у мальчика и девочки. Она и сама походила на девочку, длинная, худощавая брюнетка, с челкой до глаз, с редкими серебряными нитями в ней, и лицо было почти девичье, хотя слабые морщинки пересекали его в разных направлениях, нисколько не портя. Здравствуйте, приветствовала она нас, и звук ее голоса был мягок и чуть приглушен. Брат и сестра сказали то же самое. Толян стоял в дверях, с высоты осматривая свои ряды, как полководец осматривает полки. Тоня, представилась женщина и назвала брата с сестрой: Максим и Катя. Мы с мужем назвали себя. А я знаю, призналась женщина. Так и мы знаем, откликнулась я. Я увидела, что Тоне приятно наше знание о ее семье. Толиной семье.
Это был сюрприз, что она появилась. Они не видали друг друга десять лет. Елки, воскликнула я, войдя в наш дом, до чего же этому Толяну везет, Милка — отличная баба, так и Тоня не хуже. Потому и везет, что сам не хуже, философически заключил муж, в одну минуту забывая все разногласия с Анатолием.
Ужинали, как водится, домами. Накрыли опять на большой веранде. Погода позволяла. В комнатах затопили, веранда не отапливалась. Свечерело. Два шара на двух половинах веранды создавали два круга света, сплошная темнота за сплошными стеклами порождала естественную границу, отделявшую от внешнего мира, наш был внутри, как яйцеклетка в яйце, было ощущение уюта, покоя и безопасности. Тоня нанесла гостинцев — овощей со своих грядок, нашего обожаемого сала и меда, не обошлось без самогона, не столь ароматного, как у Милкиных родителей, но все же. Максим сидел прямо, как доска, вот как можно быть настолько прямым, хоть и в юношеском возрасте, природа или занятия спортом, я не расспрашивала, не хотелось расспрашивать, как в приличных гостях, формальный интерес на минуту, чтобы тут же забыть. Давно не хотелось формальных вопросов, формальных восклицаний, формальных похвал, предпочитала молчать, ну, может, иногда улыбнуться. Катя, сидя рядом с Максимом, время от времени заливалась смехом, он ли тайно смешил, или вспоминала что-то смешное, ни я, ни муж не влезали. Тоня, как и я, иногда улыбалась, подкладывая кусок шашлыка или печеной картошки мужу, детям, нам, не зажатая, легкая, и было ясно, что детей в этой семье никто не жучит, предоставив им естественное право вести себя, как хочется, и никакой двусмысленности ситуации не возникало, что вот он, ее муж, а их отец, бросал их на десять лет, и жил в другом месте с другой женщиной, а теперь они спокойно, немного посмеиваясь над чем-то своим, едят в этом другом месте шашлык с печеной картошкой, и все, в общем, неплохо. Где Тоня этому научилась и детей научила? Я удивлялась Милкиному такту — Тонина простота и интеллигентность были не менее удивительны. Толян, в новых ботинках, вел себя невозмутимо и ласково. Мой муж слегка острил, как всегда, когда выпьет. Круг света над нашим овальным столом обеспечивала плетеная корзина. Муж купил в Таиланде. Она предназначалась для фруктов, объемистая, круглая и плоская. Мы оба любители плетенки, и муж сразу сообразил, как приспособить пару корзин вместо абажуров. Плетеная мебель занимала один угол веранды: плетеный диванчик, пара плетеных кресел, маленький плетеный стол и плетеное кресло-качалка. Мы приобрели их, едва закончилась советская власть с ее дефицитом всего и вся и вместо социализма наступил капитализм с его мелким бизнесом, как мелким бесом, устремившимся в свободные щели. Плетеная мебель продавалась по всем главным автомобильным трассам к Москве и от Москвы. Где-то по дороге мы ее увидели, и выяснилось, что оба грезили о ней в молодые годы, с собой были деньги, мы их тут же потратили, сделавшись обладателями грезы. С тех пор прошли годы, стало понятно, что меблишка хреновая, но я умею вызвать в себе первоначальное чувство, с каким мы на нее смотрели, на дороге и потом на даче. Мы двинулись с Тоней в полутьму, сели в плетеные кресла, и Тоня сказала: я смотрю на него и вижу чужого человека. Почему, в чем он чужой, осторожно спросила я, не зная, должна ли спрашивать. Я не могу объяснить, подняла Тоня острые плечи, я не узнаю его, он другой. Как вода тонкой струйкой течет из крана, так полилась ее поэма о том, как все у них было. Он был мягкий, как воск, из него можно было лепить что угодно, ласковый, как теленок, она чувствовала себя за ним как за каменной стеной. Я не очень поняла, как сочетались воск, теленок и стена, вероятно, она что-то пропускала, и они наверняка сочетались. Так миновало семь лет. С разницей в два года были рождены дети. Он души в них не чаял. А потом образовалась красавица Милка, продавщица из продуктового, и он потерял голову. А вы кто, спросила я. Я бухгалтер, ответила она. Я не это имела в виду, а то, что и вы красавица, пояснила я не затем, чтоб ее утешить, а так оно и было. Я никогда-никогда, ни единой минуточки не верила, что он может меня разлюбить и полюбить кого-то другого, настолько я ему доверяла, настолько мне с ним было хорошо, он ведь очень искренний, и все у нас было искреннее, исповедовалась она. Он долго не уходил, метался между ними двумя, пока Милка не приказала: хватит, выбирай, я или она. И он выбрал Милку. Я хотела спросить: как вы пережили — но она опередила меня: если б не дети, я бы умерла, мне нечем и не для чего стало жить, я болела, исхудала до состояния щепки, и только через три года первый раз услыхала комплимент, а до того нет. А кто-то, вместо Толи, не нашелся, хотя бы тот, кто выступил с комплиментом, полюбопытничала я. Нет, почесала она бровь, не получилось, никого, кроме Толи. Несмотря на такой долгий срок, что он не с вами, настаивала я. Несмотря, подтвердила она. А что значит, что он чужой, вернулась я к первой теме. Она приподняла худые плечи и беспомощно опустила. Она была так хороша в эту минуту, в полумраке, со своим девическим взволнованным лицом и длинной девической челкой, что, будь я Толяном, я бы к ней непременно вернулась.