Северная корона - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспомнил о Наташе и вдруг почувствовал облегчение: «Я честен перед нею».
Ветер колобродил, ботинки скользили, разъезжались. Дождь дымился сплошной стеной, накрепко сваривал серое, беспросветное небо с окрайком леса, куда тащилась колонна. Хлюпало суглинное месиво, весомые дождевые капли пузырились в лужах на неухоженной пашне. Овраг, кустарник, проселок в поле. Оно было огромное. «Как Россия», — подумал Сергей.
Он вышагивал и думал о своей стране, которая нескончаема. На одном ее рубеже — закат, на другом — восход, там — льды, а там — пальмы, и не счесть ее долин, гор, рек, городов, сел, заводов, дорог, и не измерить того, на что способны ее люди. Выдюжат и военное лихо, не раз выдюживали.
20
Ну, погодка! Ну, лето: дождь-нудьга, туманная наволочь, дороги развезло. Сыро, холодно, грязно. И это на стыке июля и августа! Самое досадное — расквашенные проселки: пушки и повозки вязнут, автомашины буксуют, пехота кое-как выдирается, и темп наступления спадает.
Все набухло влагой, потемнело. Только березовые стволы по-прежнему белые, будто светятся во мгле. Куда ни глянь — белоствольные рощи. Березовая Россия! На тебя пала война, и твои кровные сыны протопали от польской границы до подмосковных лесов, теперь топают обратно. Мимо берез, мимо берез. Твои кровные деревья — как верстовые столбы. В январе и феврале березы — среди безмолвных сугробов, словно слепленные из снега, в апреле щелкают почками, в мае обряжаются в свежую, простодушную зелень, в июле и августе эта зелень припудривается пылью. По сентябрю меж ветвями провисают паутинки бабьего лета, и березы начинают жолкнуть: одни с верхней части кроны, другие с нижней. По октябрю кружат, планируют — черешком вперед — помеченные тленом листья, на опушках наметаются в холмики, точно на земле мало могильных холмиков. По ноябрю рощи сквозны, раздеты, лишь кое-где хлопают на ветру оржавелые, усохшие листы. А декабрь — березы снова обдуваются метелями, гнутся к сугробам. И покуда идет война — зимой, летом, весной, осенью, — в их белые стволы, как в белые тела, входят пули и осколки.
В березовой роще полковые разведчики наткнулись на девочку. Скорчившись под пеньком, в лохмотьях, прозрачная от истощения — кожа да кости, — она мелко дрожала, затравленно глядела на окруживших ее разведчиков в пятнистых маскировочных костюмах,
— Ты что здесь делаешь? Молчит.
— Тебя как звать? Молчит.
— Мамка где? Молчит.
Бессильную, безвольную, ее завернули в шинель, взяли на руки.
Кто-то сунул ей хлебный кусок с комбижиром, его одернули:
— Опупел!.. Комбижир… Сливочное масло надо!
Сливочное масло нашлось, намазали на хлеб, дали сахару, трофейного шоколада. Девочка, зелено, голодно взблескивая глазами, хватала еду, проглатывала, почти не жуя. Разведчики снова совали ей съестное — что у кого имелось. Рябой крепыш сказал:
— Нельзя ей столько зараз съесть. Заболеет, поди.
Тот, что предлагал комбижир, возразил:
— Можно. Больше скушает — швыдче на поправку!
— После голодухи нельзя переедать.
Этой дискуссии, отсутствие научных аргументов в которой восполнялось энергичностью жестов, помешал подполковник Шарлапов. Командир полка ехал в тарантасе, собственноручно правил, на задней скамье ерзал от вынужденного и, как он считал, оскорбительного для себя бездействия ездовой — цыган, рядом с ездовым дремал, а супруга подполковника, Зоя Власовна Шарлапова. Командир полка натянул вожжи, соскочил с тарантаса:
— Что случилось?
Командир разведвзвода, щеголь с усиками-стрелками и бачками, взял под козырек:
— Товарищ подполковник! Докладывает…
— Девочка? — прервал Шарлапов.
— Да вот, нашли. Беспризорная, — как бы извиняясь, сказал лейтенант.
— Ну и что ты хочешь с ней делать? Лейтенант, у которого красноречие вовсе иссякло, молча пожал плечами.
— Давайте ее сюда, — сказала из тарантаса Шарлапова. — Что-нибудь придумаем.
— Слушаюсь! — с облегчением сказал лейтенант. — Грызлов, передай девочку товарищу капитану медицинской службы.
Шарлапова приняла девочку, усадила в тарантасе. Шарлапов накинул ей на плечи одеяло.
«Белобрысая. Мордашка, как у Лизки: нос висюлькой, большеротая», — подумал он и встретил взгляд жены. Он с маху сел — рессоры застонали, — вожжи не взял, и цыган-ездовой, перебравшись на облучок, намотал вожжу:
— Э-гей, залетные!
— Не гони, — сказал Шарлапов и вновь поймал женин взгляд.
Он звал этот взгляд, слишком хорошо знал. Когда она видела детей, особенно девочек, ее глаза вопрошали: «А наша доченька, наша красавица, Лизонька, солнышко?» Он пытался отворачиваться, но ее взгляд неумолимо находил его глаза. А что он мог ответить?
Цыган все-таки разогнал тарантас, на повороте он накренился, девочка уцепилась за локоть Шарлаповой и уже не отпускала. Зоя Власовна боялась шевельнуться, чтобы девочка не убрала пальцы.
— Не гикай, — сказал Шарлапов ездовому. — Приучишься когда к нормальной езде?
Чернявый, вертлявый ездовой по-лошадиному косил на Шарлапова блестким, горячим оком, и гикал, и подстегивал лошадок, словно опаздывал на свадьбу.
— Ну, что с ним поделаешь, — сказал Шарлапов жене, и она не ответила.
Он понял это молчание: Рома, не надо о пустяках, не уходи от моего вопроса: «А наша Лизонька, наша незабвенная?»
— Тебя как зовут-величают? — спросил он девочку. Та испуганно натянула на себя одеяло, прижалась к Зое Власовне.
Дождь хлещет, то отвесный, то косой. Колеса тарахтят о булыжник. Ошметки грязи вылетают из-под копыт. Ездовой высвистывает забубённое, цыганское. Девочка как будто дремлет, и Зоя Власовна прикрывает глаза.
— Угомонись, — говорит Шарлапов. — Залетные в мыле.
Ездовой перестает понукать лошадей, переводит на шаг, закуривает предложенную Шарлаповым папироску. Она сыро, немощно тлеет. Сырость, кругом сырость, все отсырело.
Они проехали большаком час или два, свернули на изволочный проселок. Ездовой, щадя лошадок, выпрыгнул, повел их в поводу. Въехали в ольшаник; за ручьем — лесникова избушка с выбитыми окнами и сорванной с петель дверью. Девочка завозилась, спросила:
— Мы куда-сь едем, тетя?
— Домой, — сказала Зоя Власовна.
— Какой у меня дом-то? Нету.
— Нету, но будет, — сказал Шарлапов.
На выезде из ольшаника Шарлапова поджидали офицеры полкового штаба, коновод с оседланной лошадью. Массивный, неповоротливый Шарлапов взлез на нее, сказал жене:
— Зоенька, санрота разместится на ночевку за займищем. А я поехал по батальонам. Выпадет время — заверну к тебе, нет — заночую со штабистами. — И девочке сказал: — Будь умницей. Слушайся тетеньку.
И подумал: «Что за слово — тетенька… Отвык ты от детей, Роман Прохорович. Не можешь с ними по-человечески изъясняться».
Шарлапов отъехал, и девочка спросила:
— А ты добрая?
— Кажется, добрая.
— А он?
— Кто он?
— Дядя с нами ехал…
— Тоже, кажется, добрый. Это мой муж, его имя — Роман Прохорович. А мое — Зоя Власовна. А твое?
Девочка замолчала, замкнулась, по-старушечьи поджала губы.
На займище лоснилась высоченная, по грудь, трава: за палаткой плескалась, ластилась к берегу безымянная речонка. О брезентовый верх колошматил темный, вечерний дождь, ветер поддувал снизу, от земли, фитиль в лампе колебался — на стенке сталкивались, ломались тени, и девочка пугливо замирала. Она сидела в тазу, в мыльной воде, выставив остренькие лопатки, — такие остренькие, что о них, наверное, можно было обрезаться. Безропотно подставляла голову. Зоя Власовна торопливо, боясь застудить, намыливала ее, смывала теплой водой из котелка.
Управляться одной было несподручно, но помощь женщин санроты Зоя Власовна отклонила, лишь Наташе Кривенко позволила принести воды и сразу же выпроводила. Она хотела сама помыть девочку.
После купания Зоя Власовна завернула ее в полотенце-простыню, отнесла на раскладушку, вытерла насухо, расчесала жиденькие льняные волосы, остригла ногти, одела в бельишко, которое дала самая малорослая санитарка. Но девочка и в нем утонула.
— Потерпи, — сказала Зоя Власовна. — Сошьем но тебе. Все будет. Теперь у тебя есть дом.
Уложив в постель, Зоя Власовна напоила ее чаем о печеньем, прикрыла одеялом:
— Засыпай.
Девочка не закрывала глаза, следила, как Зоя Власовна споласкивает таз, выносит ведро с грязной водой, развешивает на веревочке полотенце, мочалку. Когда она прибралась, девочка сказала:
— Тетя Зоя Власовна, а меня зовут Клавдя.
— Клавочка? Вот мы и познакомились, Клавочка, по-настоящему.
— Клавочка… так меня звал папаня. А маманя звала Клавушка. А дедусь звал Клавдя.
— И я буду называть Клавушкой, хорошо?
— Хорошо, как хочешь…
— Ну а что с маманей и папаней? Что с дедушкой?