Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вздохнул: здесь было самое слабое место так хорошо разработанного замысла. Альвера предполагал, что его заказчик человек состоятельный: это как будто вытекало и из отдававшихся им в переписку деловых бумаг. Жил он небогато: правда, своя вилла в Лувесьене – должна стоить тысяч полтораста, – но прислуги у него не было: несколько раз в неделю приходила поденщица. Завтракал он в Париже, где проводил утро и часть дня. Ужинал, по-видимому, у себя, по-стариковски. «Холостяк или вдовец? Скорее вдовец… Знакомства у него, верно, только в Париже. Но если месье Шартье и богат, то какие же доказательства, что у него дома хранятся большие деньги? В бумажнике, когда он расплачивался, были довольно толстые пачки, и не только сотенные: была позавчера пачка крупных. Но, может быть, сегодня ее уже нет? Почему же, однако, все три раза бумажник был полон, а сегодня не будет? Конечно, должны быть деньги и в ящике письменного стола. Если не деньги, то ценные бумаги… – Альвера имел очень смутное понятие о ценных бумагах. – Еще можно ли будет продать? Может быть, номера где-нибудь записаны?.. Во всяком случае, несколько тысяч обеспечены, а с ценными бумагами, при удаче, тысяч пятьдесят…»
С усмешкой вспомнил, что, по данным какого-то криминалиста, уголовное убийство во Франции в среднем приносит убийце сорок франков. «Ну, а у меня будет не в среднем: все другое, и это будет другое… Стального шкафа я у него не видел. Но мало ли какие тайники могут быть у старого буржуа? Тысяч шесть-семь, если не больше, можно положить на его бриллиантовое кольцо. Должны быть и другие ценные вещи… Да, конечно, это слабое место… По теории вероятности, думаю, можно было бы вывести, что я вправе рассчитывать на десять тысяч, как на минимум (тогда, конечно, не стоит!), а как на максимум, тысяч на пятьдесят, пожалуй, даже на сто, если сбывать рационально». У него и относительно сбыта была тщательно разработанная схема, на ней он теперь не остановился: все в свое время. «Во всяком случае, в первые шесть месяцев не менять в образе жизни решительно ничего. На этом-то и попадаются мальчишки: убил, ограбил и побежал в веселый дом, где его и ловят. Потом объявить Вермандуа, консьержке, всем, что я переезжаю в провинцию: климат и воздух Парижа расстроили здоровье, это вдобавок, верно, любой врач подтвердит. А из провинции еще так через полгода, продав все, начать настоящее большое дело…» Тут опять было некоторое подобие слабого места в цепи: «Стоит ли? Обманывать себя незачем: в конце концов все должно кончиться гильотиной, должно почти математически…»
И опять, уже без прежнего увлечения, в тысячный, вероятно, раз он себе представил арест, тюрьму, суд, ожидание гильотины, казнь со всеми теми же подробностями, которые прежде его волновали, с «Мужайтесь, Альвера, час искупления настал!», с рюмкой рома, со своими улыбками и ответами. «Да, страшного, кажется, ничего нет, но и радости тоже мало. И если ремесло убийцы безопаснее ремесла углекопа, то все-таки степень безопасности не такова, чтобы избирать это ремесло без вполне разумных проверенных оснований». Так же лениво спросил себя: «Уж не вздор ли все это? не навязчивая ли идея сходящего с ума человека? – и так же отбросил это предположение. – Теперь, во всяком случае, рассуждать поздно, – тяжело зевнув, сказал он вслух и испугался: надо во что бы то ни стало отучиться от этой дурной и опасной привычки».
Есть ему по-прежнему не хотелось, но он подумал, что нельзя уходить на дело, не подкрепившись: «Вдруг головокружение, обморок или что-нибудь такое – и пропал!..» Заставил себя съесть кусок ветчины. Затем взглянул на часы, зевнул, почти весело потянулся, проверил револьвер, надел перчатки и вышел. В дороге он, подойдя к книжному магазину и как бы внимательно рассматривая близорукими глазами книги, вынул футляр, надел очки. Никто на это не обратил внимания – «совершенно естественно»… Этот прием был маленькой импровизацией: строгая предусмотрительность все же должна оставлять кое-что и на долю находчивости. Он остался собой доволен. С чувством некоторой неловкости, происходившей от очков, все же не совсем еще привычных, он отправился на вокзал. Альвера был спокоен, только зевота стала нестерпимой. И было приятное сознание, что никто из бесчисленных проходивших мимо него людей ничего не может прочесть в его намерениях и чувствах. «Да, да, иду нарушать человеческие и божеские законы, и никто из вас этого не видит, и я всех вас совершенно презираю, как, верно, волк презирает овец…»
XVIII
– …Если на то пошло, дорогой Вермандуа, – сказал финансист, – то не можете ли вы заодно сообщить мне Дату конца мира? Она должна иметь некоторое значение для биржи.
– Которая, кстати, кажется, сегодня ужасна, – в полувопросительной форме заметил небрежно Серизье. Финансист, улыбаясь, пожал плечами и возвел глаза к потолку. Он о делах всегда говорил так, точно они его совершенно не интересовали и разве только немного веселили: будто занимался он ими в шутку, или подчиняясь Божьей воле, или чтобы сделать кому-то одолжение. – Отличное вино херес, его можно, в сущности, пить к любому блюду.
– Отчего же вы не верите, господа, в близкий конец мира? – спросил Вермандуа с полуулыбкой, соответствовавшей его полушутливому тону: для серьезного разговора о таких предметах отдельный кабинет ресторана был местом неподходящим. – Наука, конечно, избегает обсуждения этого вопроса, так как ей совестно: зачем же в таком случае ее держать? Но, я помню, в свое время между двумя моими друзьями, очень почтенными естествоиспытателями, шел спор на страницах научного журнала. Один, исходя из мысли об истощении солнечной энергии, утверждал, что Земля непременно погибнет от холода. Другой, ссылаясь на работы великого Клаузиуса, говорил, что Земля погибнет не иначе как от жара.
– Это разногласие нас все-таки несколько утешает, – вставил Серизье. – Может быть, чтобы примирить двух великих ученых, температура Земли останется более или менее нормальной.
– Я предпочитаю холод. Обожаю зимний спорт и нигде не чувствую себя лучше, чем в Сен-Морице, – сказала графиня де Белланкомбр. – А вы?
– В общем, – продолжал Вермандуа, – так называемые точные науки, то есть науки, несколько менее неточные, чем другие, предусматривают немало печальных возможностей, при которых жизнь на нашей милой планете непременно должна погибнуть. Потеря кислорода в воздухе – раз; погружение материков – два; столкновение двух солнц – три; столкновение Земли с кометой – четыре… Других не помню, но…
– Не трудитесь вспоминать, cher Maître, первых четырех возможностей совершенно достаточно, чтобы отбить у нас аппетит.
– Тогда я протестую, – сказал Кангаров, – нас ждет утка с апельсинами.
– О-о!
– Будем надеяться, что Земля не столкнется с кометой до того, как нам подадут утку.
– Графиня, вы напрасно шутите. Известно ли вам, что Земля чуть было не столкнулась с кометой 1811 года, которая, впрочем, более замечательна тем, что дала Толстому возможность закончить том «Войны и мира» одним из лучших эффектов в истории литературы; он даже и назвал ее для большего эффекта кометой 1812 года. Если бы столкновение произошло, то совершенно одинаково сгорели бы, по соседству, Наполеон и Александр, а с ними заодно и все человечество.
– По радостному случаю избавления от такой катастрофы надо выпить еще, – предложил финансист. – Тем более что та же комета дала нам знаменитое вино.
– Да, но что, если она вернется? По-моему, она непременно должна вернуться. Это шло бы к общему разумному характеру нынешних событий.
– Как досадно, – сказал Серизье, отпивая глоток вина. – Я совершенно не чувствую себя способным к карьере Жанны д’Арк или Джордано Бруно. А вы?
– Почему такое пренебрежение к рейнвейну, господа? В вопросе о белых винах я германофил, – заявил Кангаров. – Нет, ради Бога, не курите до сыра…
– Я буду курить и в минуту конца мира.
– Если говорить без шуток, – сказала графиня, – то я во все эти ужасы совершенно не верю. Бог этого не допустит! – Она положила руку на рукав смокинга Кангарова. – Я знаю, вы безбожник. В политике я вам сочувствую, по крайней мере, на семьдесят пять процентов, меня все считают большевичкой. Но Бога я вам ни за что не отдам, – с улыбкой сказала она, – ни за что!
– Дорогая графиня, я не потребую от вас такой… Детка, как по-французски жертва? – по-русски обратился посол к Надежде Ивановне, сидевшей против него на другом конце стола.
Надежда Ивановна сначала приуныла, когда в кабинете появилась графская чета. Графиня была женщина средних лет – «и красоты совсем средней», – но на ней были пелерина из черно-бурой лисицы и черное платье. «Тоже черное, а другое! Ах, Боже мой!» – со вздохом подумала Надя. Сотуар[88] на шее у графини был совершенно неправдоподобный по длине нити и по качеству жемчужин, а браслетов она носила столько, что Надежда Ивановна чуть не ахнула. Если б это была какая-нибудь банкирша, то Надя приписала бы множество браслетов безвкусию: ей и по книгам, и по кинематографу было известно, что жены банкиров одеваются безвкусно в отличие от аристократок. «Однако ведь настоящая графиня!» Браслеты, сотуар и черно-бурая лисица графини де Белланкомбр были вне пределов возможностей и мечтаний Надежды Ивановны; зато она заметила для себя все остальное: сумку, чулки, особенно перчатки, какие-то странные, зеленоватые, которых Надя, опасаясь безвкусия, никогда не купила бы в магазине. «Ничего, старушке никакие браслеты не помогут!» – утешала себя она.