Шапка, закинутая в небо - Эдишер Кипиани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо так думать.
— Думай не думай, так оно и есть. От силы еще два годика протяну, а там, глядишь, господь и приберет; а что я сделал? Ничего. Даже щенка не вырастил.
— Ну, почему же. Вот вы говорили: сеял, пахал…
— Пахал! Для себя самого, а другим — ничего. Что жил, что не жил — толку никому никакого.
Старик совсем расстроился. Было видно, что думал он об этом не в первый раз.
— Не прав ты, дед!
— Тебе, может, моя жизнь лучше известна?
— Может, и лучше.
— Ну, так давай рассказывай! — он насмешливо сощурился и в ожидании моего конфуза уселся поудобнее.
— Ты говоришь, что никому за всю жизнь добра не сделал. А я не поверю, что друга никогда советом не поддержал, нуждающемуся руки не протянул.
— А ты поверь! — рассердился старик, и я понял, что не на меня обращен его бессильный запоздалый гнев, а на его собственное прошлое, должно быть, безрадостное и тяжелое. — У меня, может, и друзей никаких не было и никому я не помогал.
— Что ж так? — Я улыбнулся, боясь, что он совсем разобидится.
— А вот так! Я и в деревне-то не жил, а за околицей на самом краю домишко мой притулился.
— И все равно не поверю, чтоб ни разу человек на собрании не выступил, не поспорил ни с кем, чтоб его ни разу не похвалили или не покритиковали.
— И чего ты ко мне пристал? Подумаешь, дело какое. Приходил на собрание, сидел и молчал.
— Так и сидел? И сосед ни разу не сказал: подвинься, мол, я рядом сяду?
— Может, и говорил, да я запамятовал.
— Неужели ты и ребенка не приласкал никогда? — не выдержал, наконец, я и сразу понял, что попал в точку.
Дата Кавтиашвили посмотрел на меня долгим взглядом. Твердо сжатые губы его расползлись в улыбке, которая осветила морщины, глубокие, как шрамы, сердито сомкнутые брови расправились. Все лицо его просветлело, как светлеет небо на рассвете, и в зеленоватых глазах засияла яркость распустившихся по весне почек.
— Отчего же ребенка не приласкать? — смущенно проворчал он.
— А ведь дети добра не забывают.
— Как раз у детей память короткая.
— Не согласен. Ребенок может забыть того, кто его приласкал, но сама ласка — великая сила. Он будет сравнивать ее с холодностью других людей и, следовательно, ты не забыт, не думай.
— Думай не думай!.. Я как тот камень, что валяется где-то со дня сотворения мира. Об него даже никто не споткнулся ни разу. Лежит себе полеживает, а из других камней люди дома строят.
— Человек — не камень. Он думает, мыслит — этого уже достаточно. Никто не ходит по земле напрасно. Может, ты когда-нибудь что-нибудь сказал в нужный момент или подоспел куда-то в нужную минуту… — Я на мгновение запнулся: в какие философские дебри увлек меня этот упрямый старик! Но раз начал — надо кончать. — Допустим, двое дерутся, оскорбляют друг друга, ослепленные злобой, готовы на все, кажется, убить могут. Но тут мимо проходит человек, усталый, погруженный в свои заботы. Он не глядит на дерущихся, но они вдруг затихают, расходятся. Гаснет злоба, разум берет верх.
— Вот ты рассказываешь, а я припоминаю, что так оно и было, — старик поглядел на меня с удивлением.
— А не будь тебя, произошло бы непоправимое несчастье, — осмелел я, — и никто другой, не мог появиться там в ту минуту.
— Никого там и не было, я один, — удивление не сходило с напряженного лица старика, он словно пытался вспомнить что-то важное. Вдруг он спросил: — Может, это и есть след?
— Почему бы и нет? Как знать, не спугнул ли твой кашель среди ночи воров. А ты об этом не узнаешь. Нет, бесследно с земли не уйдешь, если даже очень этого захочешь.
— Хорошо говоришь, как по-писаному, — не сдавался старик. — А если мой кашель влюбленных спугнул да разлучил навеки?
— Что ж, и так бывает, — я засмеялся, он ответил коротким нервным смешком. Я было подумал, что мои слова растопили ледяную броню прожитых стариком лет и прошлое, наконец, показалось ему не таким беспросветным. Но теперь я понял, что до конца он мне не поверил, оттого и смеется не смело, натянуто. Не позволяет сомнениям поколебать устоявшуюся годами веру. Дата Кавтиашвили молчал, но такую боль выражало его лицо, что я больше не сомневался в том, что недавний смех был всего лишь попыткой скрыть набежавшие слезы.
— Итак, начнем, товарищ Кавтиашвили! — сказал я, берясь за бумагу и перо.
— Начинай, я для того и пришел, — еще одна неуловимая перемена в его лице, и теперь оно выражает досаду. Может быть, старик сожалеет, что разоткровенничался не к месту с незнакомым человеком?
Он еще раз повторил то, что рассказывал мне во дворе, и добавил одну деталь. Первым на его крик из окна выглянул Георгий Ландия, тот, у которого птички. Он, видимо, не спал, быстро сбежал вниз, и они вдвоем позвонили в милицию. А машина проезжала, по его мнению, раньше, потому что в первый раз его разбудил какой-то шум. И когда он увидел ободранное дерево, понял, что треск его и разбудил. Хотя машина Иродиона Менабде и без аварии кого хочешь разбудит, так она гудит и фыркает.
— Машина старая?
— Старая, вся разбитая. Он ее почему-то не ремонтирует. Злые языки говорят — боится, что если он ее обновит, будет слишком в глаза бросаться.
— Сколько времени прошло между вашим первым и вторым пробуждением?
— Не знаю, — старик пожал плечами. — Ночью солнце без ног, не движется.
— Раз вы сразу заснули, видимо, еще не успели выспаться.
— Наверно.
— Горел ли свет в комнате мальчика?
— Горел.
— Вы знакомы были с Паатой?
— Какое тут знакомство? Спускался он во двор, играл…
— Во что играл?.. Вы давно здесь работаете?
— Как дом заселили. Больше года.
— Так во что он играл?
— На велосипеде катался. Мяч гонял. Однажды… В общем, как всякий мальчик.
— Что — однажды?
— Разделились они на две команды, в воротах положили сумки…
— В футбол, значит, играли?
— Угадали.
— Очевидно, летом дело было или весной, а вы зимой только топите, не так ли?
— Почему только зимой? Сейчас разве зима, что я от котельной не отхожу, — ремонт идет. Нет, стоял март, солнечный март, и дети играли в футбол. А впрочем, это не важно.
— Какой вы обидчивый, дед! Продолжайте, нам это очень важно.
— Да ничего интересного. Я просто так вспомнил.
— Дело ваше. — Я притворился равнодушным.
— Ну ладно, раз уж начал… Значит, бросили сумки прямо на асфальт и стали играть, как вдруг во дворе появился незнакомый парень, взрослый, уж борода с усами растет. Стоит и смотрит, вроде игрой любуется. Мяч залетел в соседний двор, и товарищ Пааты побежал за ним. Тут незнакомый парень хватает портфель того мальчишки, который за мячом побежал, вытряхивает книги прямо на землю и уходит. Паата за ним. Видно, портфель был из дорогой кожи, иначе бы этот хулиган так за него не цеплялся. Но, убедившись, что Паата ему не уступит, парень выпустил сумку из рук и кулаком ударил Паату в лицо. Паата, конечно, в долгу не остался. Обменявшись тумаками, они разошлись, так что вернувшийся с мячом парнишка даже не узнал, какая драка разгорелась из-за его сумки. Игра возобновилась, а усатый присел на ступеньку и чего-то ждет. Мальчишки играли долго, дотемна, он все сидел. Наконец мяч покатился к тому крыльцу, где он устроился. Он сначала хотел бросить его играющим, но увидел, что за мячом идет Паата, передумал и голову опустил, будто ничего не заметил… А Паата доверчиво так подошел и за мячом нагнулся, тут усатый подскочил сзади, повалил его, сел верхом и ну колотить, да все норовил в лицо…
— А вы? Что же вы? — не удержался я.
— Я далеко был. Закричал на негодяя, да он только взглянул в мою сторону и опять за свое принялся: понял, что пока я доберусь до него, он смыться успеет… Так и вышло, я подбежал, а он наутек, только на бегу все штаны подтягивал.
— Товарищи не заступились за Паату?
— Нет.
— Даже хозяин портфеля?
— Все растерялись. Никто не ожидал, что столько времени можно таить на сердце зло. Ребята впервые столкнулись с такой подлостью…
— А родители?
— Мать спустилась во двор, до ночи искала обидчика, плакала…
— Отец? То есть отчим?
— Крикнул сверху: так, мол, тебе и надо, не лезь, куда не просят. Бедный Паата долго потом с перевязанной головой ходил.
Я долго думал над рассказом старого истопника. Старался представить, какой след оставил этот случай в душе Пааты. Затаил ли он в сердце злобу на обидчика или вскоре забыл о нем. Уверенный в людской справедливости, возможно, он впервые столкнулся с низостью, мстительностью. Может, его детское воображение поразило вновь совершенное открытие, мысль о том, что этот парень, его ровесник, безобидно наблюдавший за игрой, был способен на преступление, мог убить человека. Какие выводы он сделал для себя из этого открытия? Стал осторожным, излишне предупредительным, взвешивал каждое свое слово, чтобы не навлечь на себя опасность? А ведь отсюда всего один шаг до того, чтобы закрыть на правду глаза, сложить оружие, когда понадобится выступить в защиту справедливости.