Неопалимая купина - Федор Крюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В годы революции его беспощадно травили ученики, травили родители, хотели выжить из гимназии. Но он не поддался, удержал позицию. Боевой ораторский пыл выдвинул его на видное место в местной патриотической организации — «Общество добровольной народной охраны». Он стал не только известен, но и близок к губернским властям, архиерей самолично сделал ему визит, и после этого даже директор стал у него заискивать. Мамалыга почувствовал свою силу, утвердился в мысли, что его призвание — стоять на страже исконных начал и порядка, и с тех пор беспрерывно кипел зудом обличительных схваток.
Теперь ему очень хотелось обернуться к этому толстому, пыхтящему доктору, отчитать его хорошенько и — пусть потом ходят анекдоты в городе о нем, Мамалыге!..
— Ну, прекрасно! Это мы доезжаем всех этих юнцов, — мысленно уже громил он доктора. — Мы угнетаем их бессердечием, бездушным формализмом, жестокостью, несправедливостью. Не какая-нибудь там егозa-вертихвостка, не благоприобретенная болезнь, а мы, бессердечные тираны и изверги, наносим раны юным сердцам… Сгущаем духоту воздуха, — нечем дышать молодому поколению: глухи к их порывам, надрывам, запросам, вопросам… Пусть мы… Но вот десятки горничных, швеек, чернорабочих, приказчиков ежедневно глотают уксусную эссенцию, бросаются под поезда, вешаются, режутся — их тоже мы посылаем на смерть? А вы, господа благополучные обыватели, тут ни при чем? Почему вы об этом молчите? Кто им издергал нервы, потушил свет, лишил веры в Бога, довел до отчаяния?..
Но он не обернулся и не сказал. Всю дорогу до гимназии он лишь чувствовал в своей спине пристальный взгляд ненависти.
— Вам что, милые люди, нужно? — глядя на знакомые, мелькавшие мимо вывески, едко спрашивал он неведомых оппонентов. — Вам документик нужен, бумажка, чтобы впоследствии потеплее устроиться. Все эти ваши разглагольствования о равенстве — тьфу, больше ничего! За ними бумажка, бумажка прежде всего!.. Не дают ее даром — у ваших детей неврастения, утеряна охота жить, интерес к жизни, как будто всю ее они уже обняли взором, изведали, испытали… Да, конечно, дети ваши осведомлены в разных тайнах не менее чем старики, но… почему тут школа, а не господа родители? Куда смотрели все эти комитеты? Бесконечные дебаты о горячих завтраках и — «нельзя ли отменить экзамены?»… Или: «Ах, моей дочери следует три, а учитель не так спрашивал и поставил двойку…», «Ах, моего сына лишили возможности наслаждаться искусством!». А его только и всего — вывели из кафешантана…
Мамалыга снял фуражку — проезжали мимо Спаса-Преображения — и несколько раз истово перекрестился. Осторожно оглянулся назад и поймал веселый, насмешливый взгляд гимназиста.
— А, пожалуй, знает, мерзавец! — подумал он, вспомнив о найденных в фуражке записочках. Да весь город, разумеется, знает, какого я дурака валял… Зубы будут скалить, кричать будут вслед…
IV
Коридоры гимназии были полны шумом, — перемена еще не кончилась. Толкались, бегали, катались по полу гимназистики-малыши. Визг прорезывал гулкую зыбь пестрых голосов, рассыпался звонкий смех. В пустом вестибюле, куда гимназистов не пускали, молодой шум отдавался, как летний буйный ливень, который бьет барабанную трель по железной крыше, шумит звонкими потоками из труб, плещет, шипит, стучит, звенит…
На лестнице, ведущей из нижнего этажа во второй, стоял и строго оглядывался по сторонам маленький, бородатый человек с выражением следопыта на лице, — инспектор. В руках у него была записная книжка, в вершине лысины торчал сердитый серый пушок. Вся фигура насторожилась, как бы приготовилась к прицелу…
— А вот, кстати, Егор Егорыч! — воскликнул он, увидев Мамалыгу, — тут вот помощник классных наставников Птахин довел до моего сведения, что вы обратили его внимание на Новицкого, третьего класса, будто бы он вчера в церкви читал газету…
— Всю обедню, — подтвердил Мамалыга тоном упрека.
— Газету?!
— Газету.
— Как же это я не заметил?..
Мамалыга, как и вся гимназия, знал, что инспектор был близорук, беспамятен, плохо соображал, и все нарушители порядка с успехом изворачивались у него, доказывая свое alibi, выставляя лжесвидетелей. Но в глаза сказать ему это постеснялся и принудил себя ответить без насмешки:
— Очень просто, — вы становитесь не там, где надо. Вы становитесь впереди, а надо сзади и так, чтобы все видеть. Я стоял у окна, сбоку, — мне все было отлично видно… Всю обедню!
Инспектор с сокрушением покачал головой.
— Всю обедню… И где он, каналья, добыл газету?.. Я поймал Мурашкевича, первого класса. Он вырвал у Хаплинского конфетку и бросил ее к амвону — как раз в то время, как о. Илья выходил с возгласом…
— Это уж кощунство, — мрачно сказал Мамалыга.
— Скверный мальчишка!.. Давно бы перо ему вставить надо… Как же Новицкого записать? «За чтение газеты во время литургии?» Как будто неловко…
Мамалыга подумал и сказал:
— Да… неудобно…
— За дурное поведение? Слишком неопределенно…
Задумались оба.
— Запишите: «За неуместное поведение в церкви», — сказал Мамалыга.
— За неуместное поведение? Пожалуй, это лучше всего… Лучше и не придумать! Так и запишем! Благодарю вас…
В учительской за чайным столом вокруг самовара сидели о. Илья, квадратный, коротенький чех Пшеничка и кудластый Коношевич в темных очках, старые латинисты; лысый, с вдавленными висками, естествовед Бабурин, сосредоточенно молчаливый человек, изобретатель знаменитого чернильного порошка, «сберегающего перо, как гласила рукописная этикетка, от разъедания в иглу, зарощения в шишку, обращения в мазилку, отстраняющего развитие близорукости, искривление позвоночника, боль в спине, заражение уколом, притупление обоняния, раздражительность духа от невозможности хорошо писать» и т. п. За письменным столом черкал ученические тетрадки словесник Глебов, картежник, любитель клубнички и мастер рассказывать пряные анекдоты. У окна читал газету молодой математик Соколов, робкий, застенчивый человек, боявшийся учеников. Мелкими шажками из угла в угол ходил поджарый, тонконогий Иван Иванович Сивый, учитель рисования и чистописания, немножко потертый, но с длинными кудрями и в галстуке необычайных размеров, с развевающимися концами.
Мамалыга по первой же услышанной им фразе понял, что и здесь говорили о смерти Покровского.
— Пишет отцу: «Прощай… в смерти никого не виню…» — не спеша говорил о. Илья, держа блюдце с чаем против уха. «Жизнь, — говорит, — надоела… увидимся с тобой на том свете, если он есть…»
— А-а, Боже мой! — подавая руку Соколову, укоризненно покачал головой Мамалыга. — «Если он есть…» Как нынче молодежь-то!..
Соколов принял на свой счет укоризненный жест Мамалыги и не без смущения спросил:
— Что — молодежь?
— Молодежь-то какова! «Если он есть…» Да как же его нет-то? Что же тогда есть?
— Со своей точки зрения он, может быть, и прав, — угрюмо отвечал Соколов, снова принимаясь за газету.
— Прав? Вы это утверждаете?
Мамалыга уперся строгим взглядом в молодое, безусое лицо Соколова.
— Если он не верит в существование загробного мира, — не совсем уверенно сказал Соколов и густо покраснел.
— Да какие же основания-то для этого? — строго, взыскательно крикнул Мамалыга.
Соколов совсем смутился и лишь пожал плечами.
Толстенький Глебов, которому стало жаль молодого коллегу, отодвинул тетрадки в сторону и сказал веским, докторальным тоном:
— Он мог исходить из двух соображений… Во-первых, жизнь так сложилась, что в будущем здесь, на земле, он не ждал ничего хорошего… И, следовательно, как ни плохо или жутко где-то там, — Глебов махнул рукой за окно, — но хуже, чем здесь, быть не может…
— Ну-те-с? — ехидно подогнал о. Илья, когда Глебов остановился, как бы запутавшись в дебрях туманной аргументации.
О. Илья, иерей тощего, мало внушительного вида, с воробьиным носом и бородкой гвоздем, был весь какой-то заостренный, лукавоколющий, — смышленые, лукавые глазки его, как ни старался он порой придать им выражение степенности и благочестия, все подмигивали с веселым плутовством куда-то в сторону…
— Ну-те-с… во-вторых?
— А во-вторых… — Глебов потер лоб, соображая. — Раз здесь скверно, надо уничтожить это скверное… Уничтожить же можно вернее всего лишь уничтожением себя…
— А дальше-то что? — грубо спросил Мамалыга. — Ничего… Нирвана, небытие…
— Да как же это так? — В голосе Мамалыги зазвучали враждебные, почти угрожающие ноты.
— Э, ну вас! Что вы пристали, в самом деле! — сказал с досадой Глебов и снова принялся за тетрадки.
— А мне, признаться, жаль, — сказал Иван Иваныч Сивый, поправляя свой большой галстук, — ушел из мира как-то так… загадочно… таинственно… скромный юноша, начитанный… Ни с кем не имел столкновений… Такое чувство, как будто зашибли маленького ребятенка… доверчиво бегал тут, между ногами взрослых, а его ушибли… Нечаянно, а больно… непоправимо… Жаль… ах как жаль!..