Её Я - Реза Амир-Хани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карим стоял в дверях. Можно сказать, что домик Искандера был на ту пору более свободен от людей, чем прочие хибары в овраге. Из детей только Карим и его сестренка Махтаб остались в этом доме, а остальные, более взрослые дети Искандера и Нани, или женились, или вышли замуж, или просто сбежали из дома… Хотя само понятие «сбежать из дома» здесь не имело особого смысла, так как между домом и улицей не было большой разницы.
Карим вместе с Али вошли во дворик рядом с вонючим бассейном, и аппетитный запах мяса смешался с вонью.
– Я к вам всю дорогу из дома бежал, чтобы не остыло, – объяснил Али. – Хотя думал, что от ветра быстрее остынет, поэтому не бежал, а шел.
Девичий голос спросил из домика:
– Так ты все-таки бежал или шел?
Карим с полным ртом откликнулся:
– Любопытная госпожа! Тебе-то что, бежал он или шел? – Потом повернулся к Али: – Ты сам меньше разглагольствуй, чтоб не застыло!
Али посмотрел на Карима. Тот ел словно в последний раз в жизни. Лепешку он разложил на бортике бассейна. Мясо и жир с нее брал рукой, как черпаком, а потом руку – чуть ли не весь кулак – засовывал в широкий рот и облизывал, причмокивая. Али отвернулся, чтобы не видеть этого, на пороге дома увидел Махтаб с каштановыми волосами, прямыми и гладкими, как вода водопада. На ней была глухая рубашка с лифом, короткая плиссированная юбка, а под юбкой – красные в цветочек шаровары. Лицо ее было миловидным, особенно когда она смеялась. Она раскрывала ротик, и губы-бутоны становились похожи на большую распускающуюся розу, и пахло от нее как от красной розы. А ведь ей было всего семь лет!
Махтаб тоже не смотрела, как ест ее брат. Али предложил было ей поесть, но она убрала руки за спину и ушла в дом. Карим, доев свою долю, вытер рот, потом обтер руки о шаровары и повернулся к Али, который смотрел на дверь дома.
– Брось ты эту ящерицу – ума у нее ни на грош. Ей не мясо не понравилось, ее все злит, что из вашего дома.
Али опять поискал глазами Махтаб. Она стояла в доме и через окно глядела ему прямо в глаза. Улыбнулась, и запах красной розы проник во двор и перебил запахи зеленой воды бассейна и остывающего мяса. А ведь ей было всего семь лет!
Али пришел в себя и сказал Кариму:
– Кстати! Мясо, которое ты съел, это был мой барашек – черный. Потому что своего собственного барашка есть нельзя. Если съешь своего, с человеком знаешь что случится?
– Выходит, то, что ты держишь в руках, это наверняка мой барашек, – сказал Карим, – коричневый?
– Правильно.
Тогда Карим обеими руками вынул из рук Али лепешку с мясом и, отвечая на его недоуменный взгляд, пояснил:
– Следовательно, это тоже мое!
– Твое? Ну конечно, твое, но кушать собственного барашка нельзя, знаешь что от этого будет?
– Плевать я хотел! Чего там может быть? Я в два раза больше тебя и сейчас чувствую себя прекрасно, так чего мне бояться?
– Плохое может быть. Вчера мы с этим барашком, живым, играли. А теперь ты его кушаешь преспокойно. Разве забыл, как мы ему соль давали?..
Али продолжал что-то говорить, а Карим уже в последний раз засунул руку в рот чуть ли не по самый кулак и облизал ее. Али стало плохо. Он схватился за живот и подошел к бассейну. Нагнулся, его стошнило, и вода в бассейне стала еще зеленее. Карим между тем вытер руки о шаровары, потом обнял Али и сказал ему:
– Кто тебя знает, чего ты съел, что тебя так корчит. И аппетита у тебя нет. А мне плевать на все! В день варки барана нельзя быть овцой.
Махтаб в это время засунула пальцы в рот, чтобы ее тоже вырвало, ведь ей было всего семь лет.
1. Она
В Иране годы считают по солнечной хиджре[11], но тот год, о котором идет речь, вовсе не был солнечным. Я полагаю, солнечным был другой год – 1320-й по солнечной хиджре (1941). Да и то не для меня, а для Карима. Для меня совсем другое было важно. Я был озабочен своими делами, хотя правильнее будет сказать – своим бездельем. А вот Карим – тот с детства все годы как-то отмечал, называл чьим-то именем. Например, 1936-й год был годом Акрам, которую ребята дразнили «верблюжьей лилией», уж очень она была длинная, даже Карим ей был едва по плечо. Да, чуть не забыл: год, предшествовавший году Акрам, был годом срывания хиджабов, в том же году Карим влюбился в учительницу-польку Марьям! 1937-й год был годом слепой Лейлы: говорили, что она была замужем, но муж ушел от нее из-за косоглазия. Каждый год имел свое имя. А когда в Тегеране, в квартале домов терпимости, начала работать «Шахре ноу», в город хлынули цыганки с юга страны, тут не то что месяц – каждая ночь имела свое имя. Но солнечным, на мой взгляд, было все-таки время одна тысяча девятьсот сорок первого года.
У меня же все было по-другому. Для меня все годы носили имя лишь одного человека, словно это был один день, длиной целую вечность. И если даже мне считать не годы, а десятилетия, все равно они носили бы то же самое имя. 1940-е годы – ее имени, 1950-е – ее имени, 1960-е – ее имени… Годы, месяцы, дни, мгновения – все ее имени, той самой, с прямыми волосами, той, которая, смеясь, раскрывала красный бутон губ, и в воздухе раздавался запах цветков жасмина. Это были не солнечные, а лунные годы, потому что «Махтаб» по-персидски значит «лунный свет»… И у нас была целая вселенная, и даже солнечные дни были лунными!
У нас была целая своя жизнь… Я был счастлив оттого, что отец вот-вот вернется из поездки, и в переулке Сахарной мечети ему воздвигнут триумфальную арку, и все будут говорить: «Али! Наконец-то отец твой вернулся!» И Дарьяни со своим бритым красным лицом оцарапает мне щеку, обнимаясь со мной, и назовет меня хитрецом, и со своим азербайджанским акцентом заявит мне: «Скажи отцу своему, помоги ему Аллах, после властей предержащих и соседей не обделить. Пусть и для нас монетку отложит!» Я был счастлив, когда дед по вечерам рассказывал мне разные истории, а я всякий раз, если кто-нибудь в них женился, представлял себя и Махтаб. О времена! Что они с нами сделали… Карима они поженили с родственницей Каджара-«слона», девушкой по имени Шамси, заморыша подставили под ножи убийц, и вот он уже лежит на кладбище Баге-Тути… А наша семья, семья Фаттах… Наша семья со всеми ее чадами и домочадцами – мы были мгновенно низвергнуты с весьма высокого положения на самое зловонное дно жизни. Еще вчера у нас было столько, что на нашу кошку смотрели как на хаджи, а завтра членов семьи не считали достойными подаяния…
Но тогда я жизни совсем не понимал. Барашков – вот тех я жалел… Черненьких, и коричневых, и золотистых, и розовеньких, и всяких, очень за них переживал. Или вот, например, семеро слепых: как я молил Всевышнего, чтобы до начала ливней они успели пройти нашу улицу… Словом, сердце не безразмерно: отдай его одним, и его не хватит на других. Потому-то в день заготовки мяса, когда все мечтают о нем, меня то и дело тошнило. Это не было правильно, но это не было и неправильно. Это была твоя правда, о Всевышний!
…И где ты теперь, дед? Куда делись твоя деловитость и твои многочисленные подручные? Куда пропали эти барашки и телята, которых приносили в жертву в переулке, чтобы исполнить твою волю? Куда девались твои благородные друзья, которые из уважения к тебе не чистили яблоки, а поедали их с кожицей, дабы не доставать нож при тебе? Мешки с отборным рисом продолжали исправно поставляться и через два года после смерти моего отца, и фляги с маслом из Керманшаха по-прежнему прибывали… А что сталось с теми глиняными горшками, куда в тот день закладывали мясо на зиму – то самое мясо, о котором ты говорил, что до семидесяти лет человек не забудет его вкус?..
«…Иди-ка сюда, шалопай. Бери свежий хлеб из узла и поешь горячего мяса с бульоном. Оно с пылу, с жару самое вкусное. Ты это мясо до семидесяти лет будешь помнить». – «До семидесяти лет?! Дед, семьдесят лет – это много». – «А это мясо стоит того! Мясо, жаренное в собственном соку, – оно запоминается…»
Воистину, вкус такого мяса запоминается. До семидесятилетнего возраста человек помнит его. Точнее, не до семидесятилетнего – уточним время по ракетному обстрелу[12], – а до шестидесятисемилетнего. Отнимем от шестидесяти семи те двенадцать лет, которые уже исполнились мальчику, и получим срок более полувека. Более полувека в человеческой памяти хранится запах того мяса… Мясо барашка, поджаренного в собственном соку, особенное, мясо же человека – совсем другое и пахнет отвратительно, можно сказать, мучает обоняние. На мой взгляд, мясо женщин пахнет неприятнее мяса мужчин, потому что в теле женщины больше жира… Не знаю почему, но, когда я добрался до их дома, мне сразу вспомнилась та заготовка мяса. Перешагнув через порог, я вошел во двор. Дверь лежала на земле. По покосившимся, полуразрушенным ступенькам я поднялся на второй этаж. Похожие запахи, только вместо запаха горящих дров и кипящего жира – запах взрывчатки, проникающий глубоко в ноздри и обжигающий все внутри. И куски мяса, словно куски баранины, куски того черного барашка, которого я так полюбил. Давал ему соль, и он лизал мне руку… Вот так же и теперь… О Всевышний! До чего изящна женщина! Как лепестки цветков… Десятимиллионный город – а с какой точностью это произошло! Голова – отвратительная голова без волос, похожая на череп сгнившей рыбины, – лежала на полу. Ракета была… нет, был первый незваный гость, первый посторонний, увидевший эти волосы. И эти картины. Ведь ракета была именно посторонней, разве может ракета быть женщиной? Вот и разберись, где запах женского тела, где запах мужского тела, а где запах взрывчатки.