Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 2. …Есть еще океан - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О драматичной истории этого стихотворения так вспоминал в одной из книг Николай Старшинов:
"После выхода в альманахе "Поэзия" стихотворение не было ни разу опубликовано ни в одном издании. А с самим этим номером альманаха произошла непонятная история. Он мгновенно исчез с полок книжных магазинов. А поэт и прозаик Виталий Коржиков рассказал мне даже такое:
— Подошел я несколько дней назад к книжному магазину, который находится поблизости от моего дома. Смотрю: подъехала к нему легковая машина. Из нее вышли несколько молодых людей. Они по-быстрому забежали в магазин, вынесли из него с десяток пачек каких-то книг. Я услышал их разговор: "Сейчас отъедем за город и сожжем…" Я зашел в магазин и поинтересовался у продавца: что за книги вынесли сейчас молодые ребята? А он мне: "Да это альманах "Поэзия"..
Вот какой властью еще в начале 70-х годов обладал бриковский клан в литературе и политике!
Я в этой статье вспоминаю, конечно же, лучшие, "искрящиеся", истинные стихи Смелякова. Но "амортизация сердца и души" частенько настигала и его. В этом состоянии он написал множество стихов о Ленине, о комсомоле, о советской власти, о дружбе народов, чреватых многословием и политической риторикой. Сейчас они кажутся (да и раньше тоже казались) наивными, плакатными, нарочито повествовательными. Они не искрились, эти слова, с них сыпалась металлическая пыль, смешанная с крупицами точильного камня. Но даже в стихотвореньях, написанных поэтом с усталой искренностью, не было самого страшного для поэзии изъяна: истерического лицемерия, которым были отмечены деяния популярных стихотворцев, заискивавших перед Ярославом и пытавшихся делать имя и карьеру, сочиняя многометровые поэмы о Ленине и Революции. Кто сейчас их помнит, эти полотна диссидентского соцреализма и их авторов: Евтушенко, Рождественского, Вознесенского, Коротича, Олжаса Сулейменова? Целая Лениниана, которую нынешним ее зодчим, конечно, хотелось бы вырвать из своих книг, забыть, стереть из памяти историков. Ныне ее авторы, когда-то лебезившие перед Смеляковым, глумятся надо всем, что было свято для него. Он же и в те времена держал их на почтительном от себя расстоянии, поскольку верил в одну истину:
Ежели поэты врут,больше жить не можно.
И не случайно, что Ярослав Васильевич в середине шестидесятых потянулся к новым поэтам.
Помню вечер в Доме журналиста. Выступали Анатолий Передреев и Белла Ахмадулина. Смеляков представлял их публике. Фамилия "Передреев" на рукописной афише в фойе была безжалостно переврана — "Переведреев" или что-то в этом роде. Открывая вечер, Смеляков не мог не сказать об этом.
— Внизу висит афиша, — с негодованием произнес он. — на ней изуродована фамилия поэта. Он — Анатолий Пе-ре-дре-ев! Пусть будет стыдно тем, кто переврал его фамилию. Скоро ее будут знать тысячи наших читателей. Это предсказываю вам я, Ярослав Смеляков!
Но будем смотреть правде в глаза: время сломало и опрокинуло многие устои смеляковского мировоззрения. Он верил, что Союз народов создан уже навсегда, что "дело прочно, когда под ним струится кровь", кровь самопожертвования. Он любил ездить на Кавказ и в Среднюю Азию, он любил Кайсына Кулиева и Давида Кугультинова и за талант, и за невзгоды, которые они перенесли вместе со своими народами. Он верил, что все эти кровавые противоречия — в прошлом.
Мы позабыть никак не в силах,ни старший брат, ни младший брат,о том, что здесь в больших могилах,на склонах гор чужих и милыхсыны российские лежат.
Апрельским утром неизменнок ним долетает на откосщемящий душу запах сенасквозь красный свет таджикских роз.
Я бродил по этим тропам Гиссара и Каратегина, не отдавая себе отчета в том, что лишь тридцать лет тому назад буденновские конники сходились здесь грудь на грудь с басмачами-душманами. Однажды, возвращаясь из геологического маршрута по каменистой тропе, вьющейся над кипящим голубым потоком, я увидел под тутовым деревом холмик из камней, над которым свисали с зеленых веток разноцветные тряпичные ленты.
— Что это? — спросил я у сопровождавшего меня местного таджика. Он внимательно посмотрел мне в глаза и не сразу, но ответил:
— Известный басмач тут похоронен. Из нашего рода. Так что "на склонах гор чужих и милых" были зарыты и те и другие. И однако я с естественным спокойствием во время геологических маршрутов забредал в самые отдаленные кишлаки, где по-русски кое-как можно было объясниться лишь с чайханщиком, присаживался к чабанскому костру попить чаю с чабанами — потомками басмачей-душманов. Мы улыбались друг другу, в глазах моих собеседников не было ни затаенной злобы, ни коварства, только любопытство и радушие.
— Кибитка Москва? — Москва!
— Баранчук бар? — бар!
— Кизинка бар? — йок!
(Дом в Москве? — В Москве! — Сын есть? — Есть. — Дочь есть? — Нет.)
Я прощался с этими темнолицыми белозубыми людьми, мы жали друг другу руки, не подозревая, что через тридцать лет их соплеменники будут отрезать головы русским солдатам на разгромленных заставах расчлененной страны. Но в те времена мир Средней Азии еще жил общим укладом, столь дорогим сердцу Ярослава Смелякова.
Правда, он предчувствовал, что после его смерти история может быть переписана, кое-какие опасения жили в его душе.
Мне говорят и шепотом и громко,что после нас, учены и умны,напишут доскональные потомкиисторию моей родной страны.
Не нужен мне тот будущий историк,который ни за что ведь не поймет,как был он сладок и насколько горекдействительный, а не архивный мед.
Смеляков как будто бы предвидел появление различных волкогоновых, антоновых-овсеенков, александров яковлевых, но такого количества грязи, лжи и клеветы, которое выльется на его поколение и на историю отечества, он предвидеть не мог. Хотя и предупреждал их от наглого легкомыслия и тщеславного амикошонства, когда создал в своем воображении сцену, как якобы однажды он подошел в Кремле к креслу Иоанна Грозного в его царственной спальне:
И я тогда, как все поэты,мгновенно безрассудно смел,по хулиганству в кресло этокак бы играючи присел.
Но тут же из него сухая,как туча, пыль времен пошла,и молния веков, блистая,меня презрительно прожгла.
Я сразу умер и очнулсяв опочивальне этой там,как будто сдуру прикоснулсяк высоковольтным проводам.
Урока мне хватило слишком,не описать, не объяснить.Куда ты вздумал лезть, мальчишка?Над кем решился подшутить?
А нынешние — не просто играючи, не просто шутя, не по безрассудной смелости, а по глумливому расчету, за большие деньги, за карьеру и льготы, с напряженными от страха и ренегатской ненависти лицами, хватаются за высоковольтные провода истории, корчатся, гримасничают, лгут до пены на губах. Им никогда не понять душу истинного поэта русского социализма; они жаждут заглушить его голос — "чугунный голос, нежный голос мой", стереть с лица земли его "заводы и домны", закрыть его шахты, разрушить его монументы, вывернуть с насыпи шпалы его железных дорог, осквернить его мавзолей. Мародеры истории… Впрочем, пусть они не забывают о судьбе еще одного мародера — Исаака Бабеля, который после октября 1917 года приехал в Зимний дворец, зашел в царские покои, примерил на себя халат Александра III, отыскал спальню и завалился в кровать вдовствующей императрицы. Все было на самом деле, и возмездье настигло его через 20 лет — в 1937 году… Да, видимо, можно разрушить материальную часть цивилизации Ярослава Смелякова. Но духовный мир, мир памяти, мир его героев и героинь с нимбами, венками, кумачовыми косынками, "венчиками мучений" живет по своим неподвластным для разрушителей законам. "В нем было бессмертное что-то…" Поэт знал об этой тайне бессмертия, когда, протягивая нить советской истории в глубь веков, писал:
Над клубящейся пылью вселенной,над путями величья и зла,как десницу, Василий Блаженныйтихо поднял свои купола.
Современная юность Россиитут встречается с Русью отцов,мерно движутся танки большиепо невысохшей крови стрельцов…
Написано в год восьмисотлетия Москвы.
А еще он чувствовал и завещал нам нелегкое бремя памяти обо всем русском крестном пути и знал, что сквозь всю пелену грядущего глума будут все-таки проступать как бы начертанные тусклым пламенем его слова, которые он оставил на соловьевской истории России:
История не терпит многословья,трудна ее народная стезя.Ее страницы, залитые кровью,нельзя любить бездумною любовьюи не любить без памяти нельзя.
За полгода до смерти он, которого считали соперником Александра Твардовского, защитил честь своего собрата по поэзии от Солженицына, опубликовав в "Нью-Йорк таймс" следующее письмо: