Счастье жить вечно - Аркадий Эвентов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такова судьба, Федот Петрович, — вторично приходится мне встречать прусских завоевателей, — сказал тот из них, кто был выше ростом, строен, подтянут. С первого взгляда легко было приметить в нем особую военную закваску, которую человек обычно сохраняет десятки лет, доносит до глубокой старости. Она проглядывала сквозь солдатскую шинель, не пригнанную по фигуре. На открытом скуластом лице его обращали на себя внимание темные задумчивые глаза под нависшими, густыми, с проседью бровями и длинные седые «запорожские» усы, почти скрывавшие рот.
Он остановился на лестничной площадке. Прислонившись к простенку, перевел дыхание. Сморщился, торопливо прижал руку к сердцу, пытаясь унять его неровный, слишком поспешный бег.
Несколько мгновений помолчали.
— Такова судьба, мой друг. И пусть сердечко не шалит, пусть забудет о своих недугах. Не время теперь. Прапорщик артиллерии на русско-германском фронте, под Двиной стал, как видишь, командиром роты, защищающей Ленинград.
Человек с седыми усами произнес последние слова с гордостью и болью.
— Как же тебя угораздило, Михаил Дмитрич, из Варшавского университета на русско-германский фронт податься? Студент-лингвист — и вдруг в офицерах артиллерии!
Прежде чем ответить, Михаил Дмитриевич Мальцев окинул взглядом своего собеседника — коренастого, смуглолицего, на котором такая же простая солдатская шинель висела мешковато, совсем не шла к его сугубо штатской фигуре.
— Интересуетесь прошлым вверенного вам комроты, товарищ батальонный комиссар? — шутливо ответил он вопросом на вопрос. И, засмеявшись, одной рукой обнял Федота Петровича Силина за талию. Так, обнявшись, двинулись они в дальнейший путь.
— С какой стати — «вдруг»? — продолжал Михаил Дмитриевич. — А разве мог студент Мальцев, русский человек, усидеть в Варшаве, когда на его Родину, на любимый дом напал враг? К черту университет, к черту все науки, все, кроме одной — единственной — военного дела! Скорей — на краткосрочные офицерские курсы, а затем — получай артиллерийский дивизион и — марш! Марш! На фронт! Так ваш покорный слуга объявился в окопах у Двины. Тогда-то он и узнал звериные повадки оккупантов.
— Вот ты мне, бывалый воин, и скажи, коль скоро тебе давно и хорошо известен наш враг: долго ли протянется эта война, когда и где ей придет конец? А то ведь всякие пророки нынче объявились. Есть и такие, что совсем носы повесили — где, мол, устоять против такой силищи!
— Я — не пророк, Федот Петрович. Но одно говорю с первого дня войны и повторяю сейчас: трудно, ой, как трудно еще придется всем нам в этой войне! Но — вешать голову? Это нам-то, советским людям? Да никогда! Нет, Гитлер, русский народ уж коль раздразнишь, то поднимется он всем скопом да ударит по тебе со всей силищей. И быть тогда снова русским в Берлине! В это я верю, как в саму жизнь, всей душой русского человека и коммуниста. Верю — сбудутся вещие слова нашего предка: «Еще Россия не поднималась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь подымется». Помнишь, Федя?
— Как же можно не помнить? Более века назад сказал их Денис Давыдов, а звучат совсем современно. И сегодня, более, чем когда-либо, волнуют и окрыляют.
Мальцев и Силин достигли, наконец, пятого этажа. Здесь, в одной из густонаселенных квартир, типичных для старых ленинградских домов, жил профессор-лингвист Михаил Дмитриевич Мальцев.
Сколько раз приходили они вдвоем в эту большую комнату, разделенную перегородкой на две, полные тепла и уюта. Тепло и уют… Как недостает их сейчас в каждом доме осажденного Ленинграда. Они у ленинградцев только в воспоминаниях и мечтах. На полу и стенах видны следы перегородки; она пошла на дрова и очень быстро сгорела в железной печурке, которая — увы — не могла противостоять жестокому холоду, властно и надолго воцарившемуся в доме.
Кажутся сейчас очень далекими те, совсем ведь недавние вечера, когда входили они сюда после занятий в институте, два профессора, два давних друга, увлеченные общим любимым делом — изучением родного русского языка. Шумно сбрасывали с себя пальто в прихожей, вручали детям тяжелые портфели, связки книг. Тем временем заждавшаяся мужа Зоя Романовна Мальцева хлопотала над накрытым столом. Удваивая аппетит, позванивала посуда. Через морозные кружева окон в залитую мягким светом люстры столовую проникал приглушенный шум большого города — сирены автомобилей, звонки трамвая с ближнего моста над Фонтанкой, голоса детей, резвившихся на набережной…
И было так приятно, усевшись за ужин, вдруг на минуту замолчать, прислушаться…
Теперь же в комнате пустынно, тихо, холодно.
Мальцев и Силин лишь расстегнули крючки шинелей, распустили ремни портупей. Раздеваться они и не подумали. Это тоже стало обычным в ленинградских домах зимой сорок второго года — оставаться в чем был на улице — в пальто, шубе, шинели, ватнике. Так сберегались драгоценные крупицы тепла.
Федот Петрович положил на стол скудный паек, полученный в воинской части. Тяжело, со вздохом, сел. Кажется, можно было бы уже привыкнуть к нетопленым, покинутым людьми квартирам блокадного города. Да и у него самого такая же. А сколько насмотришься их всякий раз, когда приходится приезжать в Ленинград с линии фронта, т. е. из ближних пригородов. Но, видимо, есть обстоятельства, к которым никогда не привыкнуть.
Велико желание, чтобы эта неузнаваемая, неприветливая комната оказалась сновидением. Чтобы вышла из-за перегородки милая, гостеприимная Зоя Романовна, неся на блюде ароматный, только что из духовки, пирог. Чтобы взобралась на колени к гостю кудрявая, смышленая девчурка Иринка — самый младший член семьи Мальцевых. И пусть распахнется дверь и явится из школы Валентин — сын Михаила — его любовь и гордость, парень, пошедший в отца и ростом, и большими красивыми глазами, и кипучей энергией, и вечным избытком впечатлений, намерений еще что-то познать, чему-то еще отдать свою жажду труда и открытий в этом таком интересном, таком светлом и прекрасном мире.
Где они? Что с ними? Живы ли?
Именно об этом думал сейчас и Михаил Дмитриевич. Он так и не присел. Медленно, сгорбившись, пересек комнату, подошел к окну.
Проемы его были забиты листами фанеры, перемежающимися кусочками стекла. Один такой стекольный глазок, не покрытый густым узором мороза, открывал панораму заваленной сугробами улицы.
Между гор снега по узкой тропке тащится одинокая, неуклюжая, укутанная с ног до головы фигура — не поймешь, мужчина или женщина? До чего же долго преодолевает она короткое расстояние от гранитного берега Фонтанки до подъезда дома; вероятно, очень тяжело ведро с водой, зачерпнутой в проруби. Вновь останавливается, бережно, чтобы не пролить, ставит ведро на землю. А что, если с таким драгоценным, явно непосильным грузом нужно подняться на четвертый, пятый или шестой этаж, да еще по обледенелой лестнице?
И вдруг ему показалось, что Зоя, жена его, мыкается там, внизу, с ведром речной воды, без которой теперь никак не обойтись. Он делает непроизвольное движение — нужно быстро помочь бедняжке! Но тут же приходит в себя: Зоя — далеко, далеко, на Востоке, в Тетюшах. И Ирка, славная девчушка, тоже там.
Придется ли увидеться? Его больное сердце в эти тревожные дни вновь и вновь все более грозно давало о себе знать.
А разве им легко? Кому и где сейчас может быть легко? Рвутся из Тетюшей в Ленинград, что ни письмо, то — мольба о возвращении. Твердят одно: пусть на голод, холод, муки и смерть, но только — домой, только быть всем вместе. Нет, Зоечка, это невозможно! Ты и представить себе не можешь, каково теперь в нашем Ленинграде. Потерпи, родная!
И ты потерпи, доченька, Ирастая. Мы еще с тобой, как бывало, наперегонки побегаем. И на короткой дистанции я тебя обгоню все же, вот увидишь. Не один раз, а много, много раз побываем и там, и сям, и всяких чудес насмотримся. Твой тигренок цел. И поезд. И кукла с закрывающимися глазами. Их очень бережет для тебя Валька, Валюшня, как мы с тобой его звали, зовем и будем звать. Невзирая на то, что он теперь помощник командира взвода всевобуча.
Валька, сынок… Парень вырос и возмужал за эти тяжелые месяцы голода, одиночества, болезней… Мальчика совсем было измучила цинга. Он ее перенес стойко, не падая духом. О, нет, это уже не мальчик, а почти самостоятельный человек; не беда, что ему всего лишь восемнадцать. Он о многом судит очень здорово и ясно. Он способен найти и безусловно найдет свое место в общем героическом народном деле.
Но тогда… Тогда он выглядел совсем мальчиком. И было страшно подумать, что с ним может случиться, если он останется в Ленинграде один. Один, без ласки и заботы матери, без отцовского глаза. На ум шли всякие ужасы. Внезапное, как будто, решение Валентина привело в смятение всю семью, нарушило все ее планы… Зоя Романовна и Михаил Дмитриевич были всерьез озадачены и встревожены. Иринка вскинула на брата округлившиеся глазенки, и было не понять, чего в этом взгляде больше — беспокойства, изумления, гордости?