Кошка - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда видения лопались и гибли, разлетаясь слабо светящимися клоками, порой же являлись в виде ладоней, рук, чела, зрительного шара, исполненного мыслей, звёздной пыли носов и подбородков, но непременно там оказывалось и выпуклое око, которое в то самое мгновение, когда всё должно было объясниться, закатывалось и являло свою обратную, чёрную сторону…
Продолжая своё еженощное погружение, спящий Ален миновал под охраной Сахи владения выпуклых однооких личин, пересёк область мрака, где возможна была лишь густая тьма, окрашенная невыразимыми оттенками красок, как бы сквозящих через толщу воды, преодолев которую он попал в совершенный, законченный и безусловный сон.
Он натолкнулся на преграду, издавшую громкий звук, напоминающий долгий дребезжащий звон литавры, и очутился в городе сновидений, среди праздно гуляющих у дверей своих жилищ обывателей, стражников скверов в золотых венках и статистов, расставленных на пути совершенно голого, необыкновенно ясно мыслящего и знающего всё наперёд Алена со стеком в руке. «Если я ускорю шаги, завяжу галстук определённым способом и, главное, буду насвистывать, весьма велика вероятность, что никто не заметит моей наготы». Соответственно, он завязал галстук в виде сердца и принялся насвистывать. «То, что я делаю, не свист вовсе, а мурлыканье. Свистеть вот так надобно…» Но у него снова выходило мурлыканье. «Это не беда. Ведь нужно всего лишь пересечь эту залитую солнцем площадь мимо беседки, где играет военный оркестр. Сущие пустяки… бросаюсь вперёд, делаю сальто, чтобы отвлечь внимание, и попадаю в темноту…»
Но его приковал к месту коварно дружелюбный взгляд черноволосого статиста с греческим профилем, уставившего на Алена свой единственный широкий рыбий глаз. «Темнота… Темнота…» При звуках этого слова к нему приблизились две длинные тёмные руки, изящно трепещущие тополевыми листьями, и унесли его, чтобы в самую ненадёжную пору короткой ночи Алену можно было успокоиться во временной могиле, где живая душа, покинувшая свой мир, воздыхает, льёт слезы, борется и гибнет, чтобы беспамятно воскреснуть во дне.
Высоко стоящее солнце окаймляло окно, когда Ален пробудился. Жёлтая полупрозрачная кисть ракитника висела над головой Сахи, Сахи дневной, невинной и голубой, вылизывавшей шёрстку.
– Саха!
– Мр-р-р! – воскликнула кошка.
– Разве я виноват, что ты голодна? Никто тебе не мешал попросить молока внизу, коли у тебя такая спешка.
Она смягчилась при звуке его голоса, повторила своё восклицание, но уже тише, разинув ярко-красную, усаженную белыми клыками пасть. Глядя в глаза, полные безраздельной и преданной любви, Ален встревожился: «Боже мой, как же кошка? С кошкой-то как быть?.. Совсем из головы вон, что женюсь… А жить придётся у Патрика…»
Он повернул голову к вправленной в рамку из хромированной стали фотографии, запечатлевшей лоснящееся, точно маслом облитое лицо Камиллы. Широкое слепое пятно света на волосах, губы намазаны стеклянистой чернильно-чёрной помадой, огромные глаза осеняет двойной ряд ресниц.
– Прекрасная работа профессионала, – проворчал Ален.
Он уже забыл, что сам выбрал для спальни эту фотографию, где Камилла не походила ни на себя, ни на кого-нибудь ещё. «Глаз… Где-то я видел этот глаз…»
Вооружившись карандашом, он немного сузил глаза, затушевал излишек белка, но только испортил снимок.
– Мек… мек… мек… м-а-а… ма-а-а… – заговорила Саха, уставившись на маленького мотылька шелкопряда, забившегося между оконным стеклом и тюлевой занавеской.
Львиный подбородок дрожал, она заикалась от волнения. Ален схватил бабочку между двумя пальцами и поднес Сахе.
– Замори червячка, Саха!
В саду лениво побрякивали грабли, разравнивая гравий. Внутренним зрением Ален увидел руку, держащую черенок граблей, руку стареющей женщины в толстой белой перчатке регулировщика, движущуюся плавно и неутомимо.
– Добрый день, мама! – крикнул он.
Голос ответил ему издали, невнятно выговаривая какие-то ласковые, неизбежные в таких случаях пустяки…
Он сбежал с крыльца, преследуемый по пятам кошкой. Дневной порой она превращалась в шального пёсика, шумно сбегала по лестнице и, лишившись всякой таинственности, нескладными прыжками мчалась в сад.
Она уселась на обеденном столике, испещрённом солнечными пятнами, рядом с прибором Алена. Затихшие было грабли возобновили свою неспешную работу.
Ален налил Сахе молока, бросил в него по щепотке соли и сахара и чинно приступил к трапезе. Сидя за столом в одиночестве, он мог не стыдиться некоторых привычек, связанных с бессознательным загадыванием желаний и образующихся у детей в возрасте между четырьмя и семью годами навязчивых привычек. Он мог без опаски замазывать маслом все до единой «ноздри» на ломте хлеба, невольно хмуриться, если в чашке уровень кофе с молоком оказывался выше некоторой предельной высоты, обозначенной каким-нибудь золотым завитком. За первым толстым куском хлеба с маслом должен был следовать тонкий, а во вторую чашку кофе следовало бросить лишний кусок сахара… Словом, совсем ещё маленький Ален, таившийся в высоком красивом юноше-блондине, нетерпеливо ждал конца завтрака, чтобы со всех сторон облизать ложку из горшочка с мёдом, старую ложку слоновой кости, приобретшую сходство с куском почернелого хряща.
«В эту самую минуту Камилла завтракает, расхаживая по столовой, откусывая поочерёдно от ломтика постной ветчины, стиснутого меж двух сухариков, и от яблока. На ходу ставит чашку чая без сахара где придётся и всякий раз ищет потом…»
Он поднял глаза к тому, что с детства стало ему дороже всего, что пробуждало в нем трепетное чувство и что он, как ему казалось, знал хорошо. Старые вязы, неуклонно подстригаемые и смыкавшиеся над его головой, стояли неподвижно, трепеща лишь кончиками молодых листьев. Посреди лужайки красовалась густая поросль розовых смолёвок, окаймлённая незабудками. С изогнувшейся под углом голой ветки усохшего дерева свисали, вздрагивая при малейшем движении воздуха, плети полигонума, свившиеся со стеблями ломоноса с его густо-синими четырёхлепестковыми цветами. Одна из дождевальных установок, вращаясь на стойке, распустила над лужайкой белый павлиний хвост, где то зажигалась, то гасла мимолётная радуга.
«Какой чудный сад… Какой чудный…» – тихо шептал Ален. Огорчённым взглядом он обвёл груду мусора, балок и мешков с гипсом, осквернявшую западное крыло дома. «А, сегодня воскресенье! Они не работают. А для меня воскресенье длилось целую неделю…» Хотя Ален был юн, прихотлив и избалован, его жизнь отмерялась шестью рабочими днями в торговом заведении, и воскресенье было для него днём ощутимым.