Пионеры, или У истоков Сосквеганны - Джеймс Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стой, старый плут! — воскликнул Кожаный Чулок, грозя шомполом Гектору, который бросился было к дереву. — Назад!
Собака повиновалась, и он быстро, но аккуратно зарядил ружье; затем достал птицу с отстреленной головой и показал ее путешественникам.
— Этого довольно на рождественское жаркое для старика; не нужно оленя, молодец, и помните об индейце Джоне: его травы лучше всяких иностранных мазей. Как вы думаете, судья? — прибавил он, снова поднимая вверх птицу. — Могло бы ваше гладкое ружье свалить птицу с такого насеста, не потревожив ни единого перышка?
Старик снова засмеялся своим беззвучным смехом, выражавшим торжество, веселье и иронию, и пошел по тропинке в лес быстрой походкой. Когда молодой человек обернулся на повороте дороги, чтобы взглянуть на своего старого товарища, фигура того еще мелькала между деревьями, а за ним бежали собаки, обнюхивая по временам след оленя, но, по-видимому, инстинктивно понимая, что он больше им не нужен. Еще поворот саней, и Кожаный Чулок скрылся из вида.
ГЛАВА II
Один из предков Мармадюка Темпля, друг и последователь патрона Пенсильвании[2], переселился в эту колонию за сто двадцать лет до начала нашего рассказа. Старый Мармадюк — это неуклюжее имя было наследственным в семье — привез с собой в «убежище гонимых» изрядный капитал. Он сделался обладателем огромной ненаселенной территории, пользовался большим уважением среди квакеров[3] и умер как раз вовремя, чтобы не видеть своего разорения.
Потомство Мармадюка не избежало общей участи тех, кто полагается больше на средства, доставшиеся в наследство, чем на свои личные силы. Лишь отец судьи после разорения семьи первый начал подниматься по общественной лестнице, и в этой задаче ему немало помогло приданое жены, которое позволило доставить единственному сыну надлежащее образование.
В школе юный Мармадюк познакомился с одним молодым человеком, своим сверстником, Эффингамом.
Семья Эдуарда Эффингама обладала не только значительным богатством, но и влиятельным положением. Когда отец приятеля Мармадюка после сорокалетней службы вышел в отставку с чином майора, он сделался одним из самых влиятельных лиц в своей колонии, в Нью-Йорке. Эдуард Эффингам был его единственным ребенком; и этому-то сыну, когда он женился на девушке, к которой отец питал большую симпатию, майор передал все свое состояние, заключавшееся в ценных бумагах, в городском и загородном домах, в различных доходных фермах в старой части колонии и в обширных пространствах невозделанной земли — в новой.
Когда молодой Эффингам вступил во владение богатством, он прежде всего отыскал своего друга Мармадюка и предложил ему помощь, которую Эффингам теперь в состояний был оказать. Мармадюк принял ее, и между друзьями состоялось соглашение. В столице Пенсильвании был основан торговый дом, обеспеченный движимым имуществом мистера Эффингама, которое все или почти все перешло в распоряжение Темпля, единственного официального собственника предприятия, половина прибылей которого, однако, по тайному соглашению, принадлежала его другу. Этот договор сохранялся в тайне от старого Эффингама. Сын не хотел затрагивать предрассудков отца, которому даже косвенное участие в торговле казалось унизительным. К тому же майор Эффингам не любил квакеров, и не удивительно поэтому, что сын не решился сообщить ему о своем соглашении с квакером Мармадюком, от добросовестности которого зависело теперь его состояние. В виду этого соглашение оставалось тайной для всех, кроме его участников.
В течение нескольких лет Мармадюк руководил коммерческими операциями торгового дома с благоразумием и умением, доставлявшими большие доходы. Он женился, у него родилась дочь Елизавета, и посещения его друга сделались более частыми. Они уже собирались открыть тайну соглашения, выгоды которого постоянно увеличивались для Эффингама, как вспыхнула революционная война[4].
С самого начала столкновений между колонистами и королевскими войсками Эффингам слепо стал на сторону Англии, рассудительность же и независимый ум Мармадюка Темпля побуждали его защищать народное дело.
Незадолго до сражения при Лексингтоне Эффингам, уже овдовевший, передал Мармадюку на сохранение все свои ценные бумаги и, расставшись с отцом, оставил колонию. Но как только начались серьезные военные действия, он вернулся в Нью-Йорк офицером королевской армии и вскоре выступил в поход во главе местного корпуса.
Мармадюк же твердо стоял за дело «мятежа», как выражались в то время англичане. Конечно, всякие сношения между друзьями прекратились: со стороны полковника Эффингама потому, что он не старался их поддерживать, а со стороны Мармадюка — из благоразумной осторожности. Вскоре Мармадюку пришлось оставить Филадельфию, но он вовремя позаботился поместить свое состояние, как и бумаги своего друга, в безопасном месте. Добросовестно и умело исполняя свои обязанности, Мармадюк не забывал и о собственных интересах: когда имения приверженцев Англии были конфискованы и проданы с молотка, он отправился в Нью-Йорк и скупил обширные владения по самым низким ценам.
Когда кончилась война, и независимость Штатов была признана[5]; мистер Темпль оставил ставшую в те времена невыгодной торговлю и занялся поселениями на купленных им землях. Благодаря значительному капиталу и практичному руководству его предприятия развились очень успешно, чего трудно было ожидать из-за сурового климата и характера выбранной им области. Его владения увеличились в десятки раз, и он считался одним из самых богатых лиц среди своих сограждан. Наследницей этого состояния была его дочь Елизавета, возвращавшаяся теперь из школы домой.
Когда округ, в котором находились его имения, сделался достаточно населенным, чтобы составить особое графство, мистер Темпль, согласно обычаю новых поселений, был избран в нем на высшую судебную должность.
ГЛАВА III
Сани Мармадюка Темпля продолжали скользить по лесной дороге.
Прошло порядочно времени, прежде чем судья настолько пришел в себя от волнения, что смог внимательно рассмотреть своего нового спутника. Он заметил, что это был молодой человек лет двадцати двух или двадцати трех, выше среднего роста. Фигуру его было трудно рассмотреть под грубой курткой, подпоясанной шерстяным кушаком, таким же, как у старого охотника. Глаза судьи остановились на минуту на лице незнакомца. Черты юноши, когда он уселся в сани, выражали какую-то тревогу, которая не ускользнула от внимания Елизаветы. Его беспокойство казалось всего сильнее в ту минуту, когда он просил своего старого спутника не проговориться; но когда он даже, по-видимому, окончательно решил отправиться в деревню, выражение его глаз не обнаруживало особенного удовольствия. Мало-помалу черты его привлекательного лица приняли спокойное выражение, и он погрузился в задумчивость. Судья внимательно всматривался в него некоторое время, а затем сказал с улыбкой, как бы подсмеиваясь над собственной забывчивостью: