Дорожный иврит. Путевая проза - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мужик, ты чего делаешь-то! Давай хоть я подержу ребенка!
Парень наклонился, аккуратно переложил младенчика ко мне на руки и, не оглядываясь, двинулся по проходу к шоферу за билетом. Автобус в очередной раз затормозил, девочку качнуло, и она ухватилась за мою футболку. Купив билет, парень двинулся по проходу назад, но его остановили двое таких черносюртучных. Они заговорили. Время от времени молодой отец кидал взгляд в нашу сторону, все ли там в порядке, и продолжал беседу. Девочка же тихо и доверчиво сидела рядом с грузным седым дядькой и спящим на руках у этого дядьки братиком.
Ну а до дядьки постепенно доходило: вот он, двадцать минут назад прибывший в Иерусалим, сидит в автобусе со спящим еврейским младенчиком на руках и девочкой, оставленной на его попечение, — то есть я, разумеется, надеялся на живой контакт с городом, но о такой вот степени интимности его не мог и мечтать.
Ну а за окном происходило странное — город выцветал на глазах. Стены по обе стороны сдвинулись от автобуса. Исчезали разноцветные витрины и рекламные щиты. За окном серый камень и штукатурка старых домов, а также — черно-белая графика ивритского шрифта на залепивших стены «пашквилях» — местных афишах-газах. Идущие по тротуару мужчины одеты в глухие черные сюртуки, в серые и коричневые халаты, одноцветные или в мелкую полоску, из-под халатов — ноги в черных или белых носках и черных ботинках. Черные жилетки на белых рубахах. Шнурки и кисти, бахромой свисающие с пояса. Серые, черные, коричневые береты на головах женщин. Длинные темные юбки, глухие блузы… Где я? В еврейских местечках Галиции позапрошлых веков? В кварталах у Мыльной улицы довоенной Варшавы, какими я пытался себе вообразить их, читая Исаака Башевиса Зингера? Ощущение, будто я в каком-то сне. Но тепло и тяжесть спящего на моих руках ребенка были абсолютно реальными, как и твердый кулачок держащейся за мою футболку девочки. И ничего за окном и отдаленно не напоминало раскрашенную фанеру кинодекораций, — мир вокруг был абсолютно живым и плотным, с неимоверным количеством проработанных деталей — с пятнами ржавчины на железных воротах; с отстиранными ползунками, вывешенными, как праздничные флажки, на длинной, бесконечной, можно сказать, веревке; с силуэтом застывшего у стены с «пашквилем» старика, с бумажным мусором, упакованным в пластиковый мешок, с блеском вставленного в ухо под пейсами микрофончика от мобильного телефона, потресканными выгоревшими на солнце досками, которыми зашит фронтон старого дома, и проч. и проч.
…К нам быстро шел оторвавшийся наконец от знакомых парень. Принимая от меня так и не проснувшегося ребенка, он что-то коротко сказал мне на иврите благодарственное, подхватил девочку, и они вышли.
Я сошел на следующей остановке и медленно двинулся назад.
Я шел по Меа Шеарим, уже понимая, где я. Вокруг меня вечный город.
Нет, разумеется, по стенам его струились электрические провода, над моей головой висели запыленные короба кондиционеров, блестели бока проезжающих «тойот» и «хонд», а также пузатая бутылка с «Кока-Колой» в руках обогнавшего меня мальчика, — но все эти меты современности были чем-то вроде рамы, подчеркивающей отдельность, уникальность вставленной в нее картины.
И еще — аскетичность окружающего пейзажа и единообразие одежды не только на взрослых, но и на детях — из переулочка по ступенькам поднимались, держась за руки, две девочки и мальчик в блузках и рубашке, пошитых из одной материи, — почему-то заставили меня вспомнить собственное детство: Железнодорожную слободу города Уссурийска в конце 1950-х годов. Та же ситуация, когда язык не поворачивается назвать окружающую меня жизнь бедной. Бедна та жизнь, которая сравнивает себя с другой, с богатой. А эта, похоже, ни с кем себя не сравнивает. Эта держится с редким достоинством. Нет, это не бедность — это добровольная аскеза.
Таким было первое впечатление от Меа Шеарим. Потом я приходил сюда несколько раз, и один, и с персональным экскурсоводом Ицхаком (кипа его, в отличие от экипировки жителей Меа Шеарим, была цветной, но в рюкзачке лежал приготовленный для нашей прогулки пухлый том Танаха, который Ицхак вынул сразу же и зачитывал на каждом шагу, объясняя, что я на самом деле вижу). И это первое впечатление от Меа Шеарим не рассеивалось, напротив — оно усиливалось.
Я действительно оказался в другом времени. И времени как бы даже не вполне физическом. Меа Шеарим — феномен вневременной. Персонификация почти двухтысячелетнего усилия евреев оставаться евреями. Меа Шеарим прошел сквозь века, не меняя образа жизни и ее внутреннего содержания. Трудно подсчитать, сколько племен и народов выварились до полного растворения в многонациональном кипящем котле, который представляла собой история Средиземноморья в последние две тысячи лет; сколько исчезло языков и верований. Евреи остались. Более того, они вернулись на историческую родину. И сама возможность этого возвращения, возможность войти в свой дом, утраченный казалось бы навсегда, заговорить на своем языке обеспечена была сохранностью на протяжении восемнадцати столетий самого кода национальной, то есть религиозной еврейской жизни в неизменном почти виде. Хранителями этого кода и были как раз вот эти, как бы пришедшие из давно почивших времен, люди — насельники Меа Шеарим. Вот они, вокруг меня, поблескивают очками в новомодной оправе, прижимают мобильные телефоны к уху, отодвинув вымытые шампунем «Head&Shoulders» пейсы, но, так же как двести и тысячу лет назад, смысл и содержание их жизни остаются в сидении над раскрытой книгой («еврей — это тот, кто читает» — такое сверхкраткое определение национальности я услышал от Михаила Гробмана), только сидят они уже не в крохотных комнатках еврейских кварталов Дамаска, Гранады, Варшавы или Вильно, а в просторном с тонкими квадратными колоннами, поддерживающими расписанный потолок, зале, вдоль стен которого высокие шкафы с книгами, в здании, расположенном в самом центре Иерусалима. Вот эти, молодые, и не слишком, и далеко уже не молодые мужчины, посвятившие свою жизнь усвоению, осознанию, сохранению того строя мысли и чувствования, который хранили их предки восемнадцать столетий. Экзотика? Возможно. Это если рассматривать их в контексте сегодняшней жизни улиц Яффо или Бен-Иегуды, в контексте нынешней Москвы, Барселоны, Копенгагена, но кто сказал, что человечество так уж сильно поумнело за два тысячелетия? Замена голубиной почты мобильным телефоном — еще не критерий. ХХ век показал, чего стоит внешний цивилизационный лоск, которым так гордились европейцы на рубеже XIX–XX веков. И потому, увы, наличие в этом мире Меа Шеарим остается, видимо, актуальным.
Да, я знаю, что взаимоотношения ортодоксов с религиозными сионистами (не говоря уж об израильских «левых»), активно созидающими сегодняшний Израиль, здесь достаточно сложные. На стенах Меа Шеарим, то есть в квартале, оберегаемом созданным сионистами государством, висят плакаты с надписями: «Сионист — враг еврея». Взаимодействия эти Ицхак проиллюстрировал для меня анекдотом про еврея, построившего себе на необитаемом острове две синагоги, а на вопрос, зачем две, ответившего: «Как это зачем? Одна синагога, чтобы ходить в нее, ну а вторая синагога, чтобы не ходить в нее». Но поверх всех их споров (это уже действительно не моего ума дело) я как человек, наблюдающий ситуацию издали, могу себе позволить свободу вот этого изложения собственных ощущений.
Гуляя по Меа Шеарим, я вспоминал зингеровский роман «Раскаявшийся» — про успешного американского еврея-бизнесмена, которого вдруг затошнило от языческой дикости современной цивилизации и который прилетел в Израиль, чтобы «стать евреем». И единственным, как обнаружил герой Зингера, способом для него стать евреем оказался приход на Меа Шеарим и освоение, прежде всего, самого образа жизни религиозного еврея, всей этой как бы рутины: как одеваться, как стричься, когда, где и как молиться, что есть на завтрак, а что — на ужин и т. д. При всей страстности зингеровского повествования, которое я бы назвал еврейским вариантом толстовской «Крейцеровой сонаты», описываемое в нем отношение к форме содержит свою логику. Непроизвольный жест бывает умнее нас. Психомоторика может определить более короткий путь к цели, нежели логика, — взаимоотношения формы и содержания на самом деле гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Вот еще одна отдаленная ассоциация, которая возникала у меня во время прогулок по Меа Шеарим, — спор двух русских литераторов о форме (сейчас, записывая свои впечатления, я могу воспроизвести по оригиналу запись об этом споре из дневников Владимира Лакшина: «Залыгин заходил. Интересн. разговор о Катаеве. Он очень ценит его, и это характерно. Доказательства — от точн. наук. М. б. еще не открыто, для чего это, но для чего-то важного, как у математика Малышева. Важно не ядро, а поверхность, поверхн/ость/ натяжения образует форму. Спорил с ним».