Эхо Армении - Амаяк Tер-Абрамянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо помню тот вечер. За окном было темно и шумел дождь. Мы сидели, как бывало с Суреном Саркисовичем на кухне и пили чай из стаканов с тяжёлыми железными подстаканниками. Старый мостостроитель не стал заходить издалека. Он немного дольше обычного помешивал сахар в чае и, наконец, неуверенно произнёс:
– Я слышал, ты уже решил?..
– Да, я решил, – немедленно ответил я, стараясь избегать тёмного милосердного взгляда. И чтобы отрезать болезненные для меня дальнейшие обсуждения добавил, как гвоздь последний в крышку гроба вогнал:
– И потом… и потом я уже дал слово!
– Слово… – Мэйтарчан помедлил, будто что-то вспоминая, – Ты знаешь, а я тебя понимаю… Хотя было по другому…
– ?
– Мне было семнадцать лет. Тогда война с турками была – восемнадцатый год, резня армян… К нам в деревню агитаторы приехали, в армию звать. Записалось сорок человек и пошли до станции. Нас вёл офицер. Идти надо было пару часов, и всё это время рядом с нами ехал на телеге мой отец, стоял на ней и уговаривал, убеждал ребят вернуться.
Я представил себе тогда и часто представлял потом дорогу вдоль лазурного Севана, вереницу ребят и движущуюся рядом с ними телегу, на которой стоял старик, уважаемый староста деревни Нор-Баязет и говорил, вещал, бил в сердца, призывая молодых ребят вернуться домой. Упросить и умолить остаться всегда тихого и послушного сына ни ему, ни его жене не удалось. Тогда он решил действовать в обход. Отцу представилось, что если разагитировать весь отряд, то и сын вернётся, ведь сын не позволяет себе этого наверняка лишь от стыда перед другими… А знал он каждого из колонны, поимённо, знал их семьи – кто оставил стариков родителей, кто малолетних братьев или сестёр, кто невесту. Он знал куда и как ударить больнее по каждому. Он обращался и ко всем, и к каждому в отдельности, Бил на жалость, говоря, что их уход обрекает любимых близких на тоску, непосильный труд, болезни и голод (деревне и так не хватает рабочих рук!), лукаво убеждал, что их смерть, желторотых и необученных, никому не принесёт пользы, а только убьёт их близких. Упрекал их в безжалостности и глупости. Наверное, это была самая красноречивая и образная речь в его жизни. И достаточно было одному самому слабому и бесстыдному присесть, например, сославшись, что натёр ногу, пообещав, что нагонит отряд «потом» (но никто не сомневался, что это хитрость и он вернётся в деревню), как каждый подумал: «А чем его кровь слаще моей?». В такие моменты внутренней борьбы, страха перед неизвестностью, достаточно пустяка, чтобы весы перевесили в сторону старого, привычного, и с этого начался полный развал колонны.
– Когда мы дошли до станции он разагитировал почти всех, кроме меня и двоих моих друзей. Я тоже не мог отказаться – я ведь дал слово!
– Ну а дальше как было? – заинтересовался я.
– Ну, привезли нас в Ереван, переодели в солдат, дали лопаты и заставили чистить навоз в конюшне. Оружие не выдали, подготовки военной никакой. В общем две недели мы это терпели, а потом вернулись в село.
И ни в чём меня Сурен Саркисович убеждать в тот вечер не стал, и я благодарен был за это, а рассказанная им история зацепила… Удивительно, об этой истории он не рассказывал даже своей дочери.
После Гражданской войны он уехал в Россию, где выучился на инженера мостостроителя. Здесь и женился, а в 1937 году появилась дочка. Прожили они с Любовь Петровной в любви вместе всю последующую жизнь, не считая разлуки во войной, когда служил офицером так называемого мостопоезда, в задачу которого входило восстанавливать переправы и разрушенные мосты для армии. Не раз приходилось под бомбёжки попадать…
Вот хотел написать о нём, а получилось – больше о себе. Что мне сказать о себе? – Через три месяца после свадьбы мы развелись и больше никогда не встречались. Такие дела.
Он умер в 1979 году, тихо, перестал дышать, ночью у себя в постели. Любовь Петровна, спавшая в этой же комнате на соседнем диване неожиданно проснулась и увидела, что на его груди сидит его любимая чёрная кошка.
А мосты стоят, через них спешили и спешат, едут, миллионы десятки миллионов людей, и едва ли кому, тем более сейчас, приходит в голову вопрос – кто и когда их построил – Акмолинский через Ишим в Казахстане, мосты через Днепр в Запорожье и через Волгу в Саратове, в Москве – Северянинский путепровод, эстакаду, соединившую Остоженку и Комсомольский проспект, Ново-Арбатский мост и многострадальный Лужниковский…
У всех свои пути…
PS. Ну а мы вспомнили о чистом и светлом человеке и помолимся: «Господи! Помоги его душе в иных Мирах!»
Воспитание чувств
(маленькая повесть)
1
Никогда еще в жизни я не видел более злющего пса. И имя у него было подходящее к дикому и свирепому нраву этой здоровенной немецкой овчарки, бурой, с траурными подпалинами – Тарзан. Будка его находилась в самом дальнем конце двора, рядом с курятником и изящной кабинкой туалета, и по этой причине каждый из живущих в этом доме по нескольку раз в день имел неизбежное удовольствие быть яростно облаянным, а лай у этого пса был непростой, он был подобен проклятью, в котором только может воплотиться ярость одного живого существа к другому. Впрочем, взрослые к нему привыкли, как привыкают к другим вещам – к постоянным скандалам, шемякиному судопроизводству, к немецкой оккупации, сталинским порядкам, а мы, дети, это чувствовали тоненькими не успевшими заматереть шкурками, каждой своей клеткой и, оказываясь в кабинке, когда Тарзан теряя нас из виду переставал бесноваться, всякий раз вздыхали с облегчением, спокойно отдавая свой низменный долг, а назад неслись уже ангелами, которых запоздалый лай почти не достигал.
Раз или два в день хозяин, дед Авдей или его жена, моя тетушка Ануш, приносили ему миску с густым хлебовом и банку с водой. Раньше его время от времени выпускали гулять во двор, однако с тех пор как он бросился на хозяйку, его вовсе перестали снимать с цепи (к тому же во дворе могли находиться дети) и пищу ему приносил лишь дед Авдей. Дед Авдей был единственным представителем рода людского, на которого пес не щерился. Тяжелый и грузный старик подходил к Тарзану и тогда не было слышно ничего, кроме рабской музыки преливчато струящейся цепи.
В то время наша семья временно жила у тетушки Ануш, загостившись на полгода, и в этом же доме, в этом же дворе обитал мой сверстник, двоюродный брат, Левка, внук тетушки и деда Авдея. Собственно, строго говоря, Левка был мне двоюродным племянником, а двоюродным моим братом приходился его отец, Митя, Но было как-то неудобно мне одиннадцатилетнему мальчику называть братом взрослого сорокалетнего человека, директора известного на всю страну ворошиловоградского вагоностроительного завода, с которым мы не прожили ни дня вместе, и потому я его величал дядей.
Длинный одноэтажный дом был разделен на две части с отдельными выходами во двор: в верхней части, ближе к воротам части жили дед Авдей и тетушка Ануш, в нижней, в глубине двора – их сын Митя, со своей семьей: женой Бэлой, дочкой Кариной и сыном Левкой. В этом немирном семействе, в этом дворе постоянно бушевали страсти, шла непримиримая, то чуть затухающая, то вспыхивающая с новой силой из-за какого-нибудь пустяка, столетняя война между свекровью и невесткой, рикошетом то и дело сильнее или слабее задевающая остальных: обе были одинаково несдержанны на язык и не уступчивы и в то же время крайне щепетильны до всяких мелочей как только могут до них быть заметливы и памятливы на нехорошее восточные люди. Нашему же семейству удавалось среди этой бури поддерживать нейтралитет и даже играть некую посредническую миротворческую роль.
Я не видел более скучного города, чем Луганск: ни древней крепости, ни моря, ни великой реки, ни старого центра, хранящего следы архитектурных древностей, ни речки с лесом поблизости – ничего, что могло бы пробудить в душе возвышенное или хоть сколько-нибудь лирическое: тысячи и тысячи белых крытых черепицей одноэтажных беленьких домиков в садах, разбросанных по холмам на месте бывшей степи насколько хватает глаз, трубы заводов облака угольной пыли. Здесь сразу чувствовался культ еды – это было видно по рослым и цветущим луганчанкам и луганчанам, их гладкой блестящей коже с легким золотистым загаром, сквозь который пробивается румянец, крупными скругленным жирком чертами лиц и обводами телесной фактуры, в сравнении с чем их северные славянские собратья «москали» кажутся более подсушенными и бледными, примороженными что ли… Нежный воздух доносил из дворов запахи пищи и действовал на мозги растворяющим образом. Самое удивительное было, что жители здешние вовсе не выглядели страдающими от полного интеллектуального штиля, в который был погружен город, как мне казалось тогда. Только на моей памяти город этот пару раз переименовывали: из Ворошиловограда в историческое исконное имя Луганск после разоблачения культа личности Сталина Хрущевым, и снова в Ворошиловоград, после того как Хрущев пал.